более сложными и изощренными. Так, отечественными психологами было установлено, что основой этнической толерантности (невраждебного отношения к «другому») служит позитивная этническая идентичность, позитивная оценка собственной группы. Таким образом, этнофобия оказывается оборотной стороной ощущения угрозы собственной этнической группе. При этом не имеет значения, реальна эта угроза или нет: согласно теореме Томаса, если люди определяют ситуации как реальные, то они реальны по своим последствиям375. Ощущение угрозы этническому телу, национальному бытию включает биологический механизм выживания этнической группы, в том числе такую его составляющую, как этнофобия376.
Это важное теоретическое положение в самом общем виде постулирует связь между этнофобией и состоянием этничности. Чтобы раскрыть его, обратимся к анализу наиболее влиятельных гипотез о причинах этнофобии, где гипотезы выступают в качестве идеально-типических моделей. В моделях будет выделено по одному доминирующему фактору за счет искусственного ослабления других. В таком случае обилие интеллектуальных интерпретаций сведется к трем основным гипотезам: иммиграционной, социальной, религиозной и культурно-ценностной (последняя составляет сердцевину распространенных трактовок «конфликта цивилизаций»).
На поверхности лежит объяснение динамики русской этнофобии нарастанием миграционных потоков на территории России. Сложность в том, что масштабы миграции остаются тайной за семью печатями: официальные оценки варьируются в диапазоне от 1,5 до 15 млн незаконных иммигрантов; экспертные оценки сходятся на цифре 5 млн. Тем не менее, несмотря на все несовершенство отечественной системы учета и связанных с этим спекуляций, суммарные масштабы иммиграции в Россию в первое пятилетие нового века вряд ли превышали масштабы иммиграции первой половины 1990-х гг. Но десять лет назад, в условиях острого социально-экономического и политического кризиса, уровень этнофобии был значительно ниже, чем в настоящее время, характеризующееся относительным экономическим подъемом и отсутствием масштабных социополитических кризисов.
Конечно, существует некоторый временной лаг между увеличением объемов миграции и ростом этнофобии: требуются время и социальный опыт, дабы модус «чужого» трансформировался в модус «врага». Однако жесткой детерминистской зависимости между интенсивностью миграционных процессов и интенсивностью выражения этнофобии не существует: «...ксенофобские настроения не являются специфической реакцией на увеличение массы (курсив наш. — Т. С, B.C.) мигрантов...»377. Кстати, в упоминавшихся кондопожскихсобытиях в фокусе русской ненависти оказалась количественно ничтожная (не более 50 человек) группа чеченцев, в то время как несравненно более многочисленные таджики и узбеки вообще не вызвали заметной реакции.
Объяснение динамики ксенофобии следует искать не столько в увеличении миграционных потоков, сколько в изменении их этнического состава. В первой половине 1990-х гг. среди иммигрантов преобладали русские (шире — восточные славяне), возвращавшиеся на культурно-историческую родину. К середине прошлого десятилетия миграция на постоянное место жительства в основном исчерпала себя и возобладала трудовая миграция. Но и в последнем случае в фокусе этнофобии оказались не родственные русским белорусы и украинцы (которые долгое время составляли самую большую группу в потоке трудовой миграции), а азербайджанцы, армяне, грузины и представители среднеазиатских народов. По отношению к украинцам и белорусам русские демонстрируют самые низкие, пороговые значения этнофобии, в то время как по отношению к выходцам из Азербайджана, Грузии, Армении и государств Средней Азии — высокие и очень высокие. Но абсолютными рекордсменами по части этнического негативизма оказываются народы российского Северного Кавказа (прежде всего чеченцы) и цыгане378.
Сами респонденты склонны объяснять свое негативное отношение к мигрантам совокупностью факторов, относящихся к «культурной дистанции» и социальным аспектам: «они ведут себя нагло и агрессивно, они опасны»; «они торгуют, они наживаются на коренном населении»; «они дают взятки, подкупают милицию и административные органы»; «они отнимают рабочие места у коренного населения»; «большинство преступлений совершается приезжими»; «они чужие, живут по чужому и непонятному нам укладу жизни, говорят на непонятном нам языке»379.
Все эти обстоятельства, безусловно, существуют и порождают русскую этнофобию. Однако осуществленная повседневным сознанием рационализация этнофобии, на наш взгляд, бессознательно утаивает еще один очень важный фактор — «расу», понимаемую в данном случае как фенотипические, внешние различия. Несмотря на все отличия от принимающей стороны в поведении, образе жизни, сферах профессиональной деятельности и культуре, иммигранты большей частью прошли советскую социализацию, худо-бедно владеют русским языком и даже (как в случае с выходцами с Северного Кавказа и цыганами) являются гражданами одной с русскими страны. Но, в отличие от украинцев, белорусов и молдаван, азербайджанцы и чеченцы, таджики и узбеки заметно отличаются от русских внешне. Перефразируя старый советский анекдот, дело не в паспорте, а в лице. Рельефно прорисовывается следующая эмпирическая закономерность: фенотипически близкие русским этнические группы воспринимаются более позитивно, чем «расово» чужие, причем величина культурной дистанции не имеет принципиального значения.
Это очень хорошо прослеживается в крайне отрицательном отношении русских к амальгамации — бракам с чужой «расой». «Если можно еще говорить о некоторых групповых различиях в отношении перспективы соседства с этническими чужими... то в отношении к браку с нерусскими, приезжими всякие градации отношений исчезают: здесь негативизм респондентов из разных социальных категорий достигает максимума, а колебания между отдельными группами оказываются малозначимыми. В этом случае этнические барьеры превращаются в расовые (курсив наш. — Т. С, В. С.)»380.
Правда, в подобном отношении нет ничего специфически русского: в «образцовой» иммиграционной политии США расовый барьер в брачных связях практически непреодолим: 99% браков заключаются в рамках своей расы. В каком-то смысле русские даже меньше расисты, чем американцы. Вопреки массовому убеждению в нежелательности браков с чужой «расой», подобные брачные союзы процветают в Москве. К концу 1990-х гг. у русских женщин столицы «стремление заключать внутринациональные браки почти исчезло»381. Более того, «к 1999 г. доля межэтнических браков, заключенных русскими женщинами, даже превысила уровень, ожидаемый при панмиксии», при этом уже в 1995 г. частота браков с армянами, грузинами, азербайджанцами почти сравнялась с частотой преобладавших дотоле русско-украинских браков. Одновременно стало заметно меньше традиционных для Москвы русско-еврейских и русско-белорусских браков, зато идет заметное увеличение доли браков между русскими женщинами и представителями северокавказских народов382.