'А ты уверен, что меня обнимаешь?' - говорит, и - вот ее губы, чуть приоткрытые, подрагивающие - у твоих.

Лицо... Но оно начинается где-то не здесь, не там, где лицо. А в стороне, далеко в стороне от нее. В какой? За пределами видимости.

А потом на подступах проступает ее подчеркнутая осанка, как парусок, ускользающий по водной глади. Галсами, эллипсами ускользающий. Со спины, с чуть приподнятым плечиком и отведенной в сторону головой. Импульсивным скольженьем, с замираньем и вслушиванием - не поворачивая головы - затылком. И - плавным рывком вперед с легким креном.

И этот импульс рывка - весь - внутри нее; тишь вокруг, ни дуновенья.

И это скольженье и ускользанье - не от поверхностности ее, а оттого, кажется, что задержись она чуть на дольше в своем замирании и - не то чтоб она начала бы тонуть, а сама эта гладь, с ней срастаясь, взошла б и ее поглотила.

И она это чувствует пяткой и скользит налегке. На воздушной подушечке.

Легче. Легче дыши, живи, перемещайся, не приставляй к ноге ногу, перебирай ими - пятками, ладонями, взглядом, поддерживай игру света, трепет, мерцанье, танец.

Не фокусируй луч сквозь увеличительное, не прожигай дыры. Не оставляй следов.

Неоставляйследов - вот ее позвоночник, по букве в каждом ее позвонке.

Не понимаю. Вглядываюсь в ее спину - увядающей девочки, так и не ставшей ни женщиною, ни матерью, - и не понимаю, и взгляд отвести не могу.

Значит, не человека?

Или не значит?

И потом - увядающей? Где? Где ее возраст? Разве только в ладонях и пятках, в этом белом пепле сгоревших рукописей.

Но это не ее ладони. За одну жизнь такие узоры не проступают.

И не ладонь - как стекло растресканная земля, смеркающийся в отблесках солончак, меркнущая жаровня александрийской библиотеки.

Нет, не ее ладони, не ее подошвы, в них не ее жизнь. Это род ее так проступает, как деготь, родимым пятном.

Как родовое именье, как сад расходящихся тропок, как амок, как гемофилия.

Мир отвечает тебе тем, что ты в него вкладываешь, - говорю. Она с еле заметной досадой передергивает губами, не отвечает, не хочет слышать. Огибает тебя, косо принюхиваясь, как лиса к капкану.

Лисье у нее лицо.

И бег лисий.

Они медленно входят в воду, погружаясь по миллиметру так, что кажутся неподвижными. И вся нечисть на них пятится от воды, взбираясь вверх к островку холки и оттуда - к задранной голове, к лицу, медленно погружающемуся, спеленатому этой кишащей нечистью, и, очи заплющив, исходя дрожью от нестерпимого зуда, они удерживают этот махровый рой на губах, на кончике носа и в последний миг резко зануривают голову, оставляя на поверхности нефтяное пятно этой нечисти, и выныривают в оглядке, выгребая к берегу эластичной петлей по течению.

Она медитирует по пятницам.

У нее аллергия на супермаркеты.

Ее воротит от людской пены.

Она пьет оттенки незримого.

Ее привлекают лица.

Она разглядывает этнографические фотоальбомы, лежа на животе, на полу, ночью.

Ландшафты лиц. Лунные, кратерные, терракотовые, чернью по серебру.

Она выбирает столик в кафе, вдвинутый в полутьму, спиною к стене, с обзором.

Лиц почти нет, реликты, два-три на город.

Почти нет, как и еды в ее холодильнике: красное с белым - помидорные ягодки и моцарелла. Келия холодильная.

Она ходит в Альпы. Одна.

Она отсиживается в монастыре. Ее смирение паче гордыни. Она не прощает.

Душа у нее крохотная, как жемчужина на непроглядном дне.

Ее завораживает детская улыбка смерти, свет в тумане, его растерянно близорукие переходы, она любит Венецию.

Она любит лишайные высолы на руинах.

Она выуживает губами эту последнюю рыбную косточку света, тающего над горизонтом.

Она оглаживает эти старческие наросты на деревьях, эти волдырчатые маски, похожие на распухшие ужаленные лица новорожденных.

Она танцует в комнате, когда одна.

Ее не видят книги, они задернуты занавеской.

Она танцует в безжизненном молоке.

Она знает, как держать себя. И тебя.

Она светская серна. Она чует тебя за три поворота.

У нее манок в ключице - той, чуть приподнятой.

У нее жгучая уязвимость, но концы ее все в воде, а вода - где? Свищи ее с ивовым прутиком. Карстовая порода, все вымывается, остаются поющие полости, защемленные гортани.

Она говорит на разных языках. Она нектарится греческим.

Она играет в спешившуюся королеву, она играет в свою служанку, она играет в себя, растущую вспять.

Паче гордыни.

Как породистый пес выкатывается по земле, втирая в себя волнующий запах, так и она - языки.

Нет? А как?

Старческие наросты. Оглаживает. Промывает. Это ее присутствие в мире. Приутопленные вериги. Дверь в день.

Она открывает дверь - там, где ее присутствие, и видит: двое, голых, девяностолетних, он и она, у стены, сплетенных, слипшихся и перекрученных, как остывающий парафин, головы повернули - теплые, с приоткрытыми ртами в беззубой улыбке.

Она рассказывает, и глаза ее распахнутые, в незабудочной дымке у ресниц моих, чуть снизу вверх, щекотно.

И - нет ее перед тобой; скользит и, удаляясь, во взгляде не отражается.

Воздух не хрупок, не бьется. Ртуть не вода, капли сплываются.

Ртуть в ней и воздух: дыши.

Чутко дыши: нежность ее двужильна.

'Я сильная немецкая женщина', - обернулась она через плечо. То, с манком. То, которое бык на Лесбосе вдруг увидев, взревел и, клубясь к ней с холма, ткнулся рогом, войдя ей под мышку, и поднял ее над собой с зажатым ею под мышкой рогом.

Она умеет слушать. Она не оставляет следов.

Она умеет висеть, как рыба, не сходя с места, поводя плавниками.

Она, как рыба, метнется в сторону, чуть что.

И вода сморгнет то место, с которого она не сходила.

Одной они крови, чуть что.

Вы читаете Аморт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату