и крылом лицо свое прикрывает. И не смотрю я. Пытаюсь,
по крайней мере.
Помнишь,
в квартире твоей,
выбеленной, как, наверное, только бог изнутри
выбелен, и книги на белых полках за белою
занавеской вдоль стены - от пола до бедер
твоих, белых уже, освобожденных от, и я беру тебя,
как берут текучее зеркало, держа на весу, над собою чуть,
и вжимаю тебя в себя, как нож в живот, нож двуручный;
дрожащие рукояти запястий твоих, заведенных за спину.
И ноги твои, оплетая меня, тонут вдали - белые в белом,
и, кажется, годы по кругу идут, побелевшими шевеля
губами, крошась, как мел, и книги выпархивают из полок,
кружа над полом, вскинутом, как парусок, и ты
бьешься своей мотыльковой о стену белую
головой, только взвихренный рой
перламутра в тебе, только беглый трепет
в тебе кроится еще, и ты - без губ уже,
белым беззвучным голосом: Да! - кричишь.
Дай! - мне слышится. Die! Die! Die!..
Будто молишь: умри! умри!..
Мотыльки
на дне твоего плафона матового - как сухой
мусорок лежат. На спине, на боку.
Говорят, этот парк привокзальный, островок, распоясанный
перекрученной узкой рекой, то есть полу-
остров, был недавно еще пристанищем наркоманов,
коммунальным их раем; непролазные кущи, цветы
и платаны с простертыми вдаль над рекою и ввысь
татуированными руками. В центре рая стояла беседка
ажурная, черная, 'петергофская' - и сейчас она там.
Три машины дежурили: в первой - кормили-поили,
ширяли в другой, третья - рядом с беседкой стояла.
В беседку они шли умирать. А теперь в этом парке
песочницы, дети, на платанах развешены книги (к чему бы?
может, день Гутенберга? А в Ялте у моря платан,
на котором развешивали людей: белые - красных
развешивали, а потом приходили красные
и перевешивали). С тех пор,
как травку легализовали, наркоманы куда-то исчезли.
Круглосуточные аптеки, каждый может от 'ломки' -
без рецепта бесплатно взять... этот, как его там? Так нет,
пустуют, редко кто, да и то - не за тем. Говорят, героин
разрешить собираются... Завтра Мария
повезет меня к 'черной мадонне', это где-то в горах
высоко монастырь с чудотворной фигурой
богоматери; он сгорел, монастырь, все сгорело, осталась
она, с почерневшим лицом, в облаченьи -
как развороченный жар - от платка и до пят. Серпантин,
альп вершины уже вровень глазу, кукольный городок -
как к подолу припавший к восстановленному монастырю.
Полумрак, пафос вздувшейся выси, муравьиное шевеленье
вдаль и вширь по бескрайнему полу паломников. Мытарь
кружкой звенит, подходя. Я стою за колонной. Мария
мне шепчет в затылок: проси - все исполнится... Вышел.
Жилистая богомолка пьет святую, будто ест ее,
от стакана откусывая. Не о чем мне просить. Небочко,
подбирая юбки, проскальзывает между гор. Свет
помаргивает. Пора возвращаться.
Знаешь,
кажется, с каждой буквой нашей с тобой разлуки...
Да, Мария, до завтра, спасибо тебе, чудесный
день... Нашей с тобой излуки... Нашей с тобой, такая
щемь, щель, трещина неприкаянная ползет по городу
перед каждым шагом моим, за каждым углом, то
запекаясь ртом выгнутым, то расходясь в улыбке
тоненькой неживой, втягивающей, как нитку, песок
этих букв. Нашей с тобой... В этом городе, где живем,
живем, живем... как зарытые в землю - живьем.
В землю - я, ты наверно - в луну: пелена
на глазах такая. Жить, дышать одним воздухом, в тех же
переулках бродить, где и ты, и не видеть тебя, не быть.
Это, знаешь, как будто кисть руки, этой, пишущей, - все,
что осталась от нас двоих. Кисть, собранная в щепоть,
будто птица больная, клювом в землю, и по земле
ее ветер волочит, оставляя за ней эту запись
колких пляшущих букв. И пока это длится - я
жив, то есть ты, то есть эта рука. Что просить у нее?
Та мадонна в киоте - муляж. Богоматерь -
во тьме подземелья стоит. За семью. Но -
так странно: тебя задевало, что я не ревную
тебя. Но - к кому? А точнее - к чему? К обиходу?
Как небо к земле - не ревную. Пою,
то есть вою, губами кругля эту в небе дыру.
Будто камешек по воде - эти дырочки флейты
от небес до земли, сверху вниз ускользавшей тебя,
и бегущие пальцы - мои, им вослед - этим всплескам
твоим затихающим, стихшим.
...когда-то,
в самом маленьком детстве, в простоволосом
веснушчатом пригороде у меня тоже был пруд,
а посреди него - недосягаемый сказочный остров.
А потом, лет через двадцать, я вновь оказался
на том берегу, шагнул, раздвинув кусты, к воде -