машиной, а только частью от какой-то поврежденной машины. Если они падали с неба, то, может быть, испортился парус-лепесток и какая-то машина разбилась о камни…
Он едва перевел дыхание — и тут же двинулся обратно, тихо, осторожно, напрягая во мраке свои живые глаза, не сводя их с неживого, стеклянного глаза, стараясь не нашуметь и пугая себя вопросом, а нет ли у этого глаза ушей, не услышит ли он шелест одежды, или дыхание, или — и это ему тоже казалось возможным — стук сердца. Но глаз неподвижно и молча сидел в темноте — может, ослеп, может, спит или притворяется. А могут ли заводные вещи слышать, нюхать, думать?
И еще — как они узнают, когда и куда двигаться? Неужели сами включают и выключают свои выключатели? Это, пожалуй, невозможно.
Но, как бы то ни было, глаз пока не проявлял никаких признаков деятельности. Манадги прибавил шагу, стараясь незаметно пробраться вверх, на холм — и, по крайней мере пока, другие глаза в траве ему не попадались.
Он нашел себе укрытие выше на склоне и забился среди еще не разоренных камней — перевести дыхание и собраться с мыслями.
Он недовольно говорил себе, что айчжи должен был послать одного из своих убийц, а не оратора- представителя — хотя бы кого-то из телохранителей, привычных к рискованным заданиям, тот бы знал, как двигаться бесшумно и как оценить опасность здешней ситуации.
А может, теперь, когда явно видно, что дело это выходит за пределы моего понимания, самое разумное будет вернуться, рассказать все, что видел, и посоветовать айчжи и хасдраваду послать кого-то другого, искусного в таких делах, кто сумеет преодолеть эту зону опустошения. Сам я не вижу безопасного подхода.
Но разве хоть одна машина напала на меня? Разве машины причиняли вред детям? Могут ли татчи сказать, что такие бродячие машины убили хоть одно животное из их стад?
Он вынужден был признать, что страх повлиял на здравость его суждений. Да, заводные машины портят землю, но, хоть и имеют возможность, не нападают на людей и скот. Дети, которые сообщили о машинах, ушли отсюда живыми и здоровыми, никто и ничто не гналось за ними до деревни. Пастухи, которые подсматривали за местами приземления парусов-лепестков, тоже остались целыми и невредимыми, и машины лунного народа их не преследовали.
Так что наверняка машины — просто глухие и безмозглые предметы, а сам я дурак, что кинулся наутек.
Он даже порадовался, что никого нет рядом, что никто не видел, как он пытался решить проблему, забившись в темную яму и трясясь — отнюдь не от холода.
Неужели мне захочется рассказывать айчжи и всему двору, как я удрал, даже не присмотревшись поближе к здешним делам? Я ведь верил в свое искусство наблюдателя, в свое умение вести переговоры. Так неужели я не сумею хотя бы оценить количество и позицию чужаков? А это окажется полезным, когда хасдравад проведет дебаты и айчжи снарядит другую, более агрессивную экспедицию…
Да и как решишься прийти с ошибочным докладом или просить послать убийцу — ведь может так получиться, что убийца с профессиональной, слишком быстрой реакцией на угрозу, подтолкнет всю ситуацию к враждебности, которая, не исключено, вовсе не входит в чьи-либо намерения. А ты все же пришел сюда просто спросить у лунных людей, что они делают, и передать их ответ айчжи. Ты всегда понимал, что есть риск погибнуть из-за ошибки или враждебных действий. Но на этот риск ты пошел добровольно, когда айчжи прямо тебя спросил… Вот только в уюте и покое дворцовых апартаментов все выглядело просто и нестрашно.
Так можно ли отступить сейчас, заявив, что испугался машин — а кроме трусости, другого оправдания у тебя нет, — если знаешь, что твой доклад будет воспринят как обоснованное заключение и вызовет необратимые последствия?
Нет. Нельзя. Такой поступок ничем не оправдать. Айчжи считал, что в этой ситуации ты сумеешь использовать свое искусство, и потому разумно и взвешенно выбрал тебя для выполнения этого задания.
И еще Манадги надеялся, что айчжи увидел в нем также ум, здравомыслие и изобретательность, и в надежде этой было не только почтение к проницательности айчжи — ему очень хотелось, чтобы все эти свойства у него действительно были, а сейчас ему самому собственные возможности представлялись самыми скудными, а вечер был очень холодный, и ничто в прежней жизни не подготовило его к такой ситуации…
IV
Утро пришло молочно-блеклое, с россыпью невероятно розовых облаков, как в самый первый день, когда Иан проснулся на планете. Розовое… и золотое, и жемчужно-белое, с клочьями тумана в низинках. Конденсация, вызванная тем, что воздух насыщен влагой, а окружающая температура достигла критической точки: погода. Влага поступает от выпавших ранее осадков, от испарения с грунта и от дыхания растений. Наверху, на станции, можно получить тот же эффект в оранжерее путем комбинирования естественных и механических процессов.
Здесь этот эффект выглядел красиво. Но людям никогда не приходило в голову, что облака будут розовые. «Недосмотр, — подумал Иан. — Надо немедленно назначить цену и организовать экскурсии. Любуйтесь планетарными эффектами».
— Красиво, — сказал Хулио из дверей барака. — Красиво, холодно, желаю тебе приятно провести время.
Эстевес с его регулируемой температурой и профильтрованным воздухом: инженер по системам жизнеобеспечения с аллергией на окружающие условия был не самым счастливым экспериментальным образцом для медиков.
Эстевес дергается от одного вида дневного неба. Но признается ли Эстевес в своих страхах? Отступает перед ними? Наверное, нет, если ему приходится каждый раз после того, как выйдет поглядеть на погоду, удирать обратно в помещение и рвать. Аллергия, говорит Эстевес.
Забавно — но не слишком забавно, потому что Эстевес не имеет возможности покинуть эту планету. Стероиды не давали продолжительного результата, а на станции у нас уже больше сотни лет не было проблем с иммунными реакциями. Генные пробы недоступны для нашей маленькой планетологической и химической лаборатории здесь, внизу, послать образцы на Верхний Этаж возможности нет, а среди нас никто не обучен работать с оборудованием, даже если его сюда сбросят; да и все равно не уверены мы на сто процентов, что должны пытаться латать гены в этом экзотическом окружении, — а тем временем Архив вытащил на свет старую и более простую идею: найти виновное вещество и попытаться осуществить десенсибилизацию понизить чувствительность организма к аллергену.
«Отлично», — говорил Эстевес, потерявший сон от стероидов, исколотый иголками, облепленный лейкопластырем, замученный экспериментами ботаников и зоологов. Эстевес соглашался испробовать что угодно, а сам отсиживался в помещениях с отфильтрованным воздухом, сохранял спокойствие и чувство юмора — если не считать, что чувство это уже побаивалось реагировать на что-нибудь после двух месяцев здесь, Внизу. Медики думали, что лечение затянется. Они не чувствовали уверенности. Никогда еще не существовало человеческой популяции, генетически изолированной в течение ста пятидесяти лет, подвергнутой мощному радиационному стрессу, а потом выброшенной в чужой мир. Во всяком случае, в их записях такой не значилось.
«Восхитительно», — говорил Эстевес.
А тем временем все, кто выходил на разведку — раскладывать свои сетки из липкой ленты и пересчитывать травы — внимательно отбирали образцы всего нового: кустов, травянистых растений, размножающихся семенами и спорами, грибов и чего угодно. Некоторыми из этих образцов медики водили под носом у Эстевеса, другие лепили на кожу. Вывешивали на ветру ленты обыкновенной липучки и пересчитывали все, что на них приклеилось, и анализировали срезы с фильтров, полагая вначале, что воздействующий на Эстевеса аллерген находится в воздухе. Но сейчас они разрабатывают новую теорию и