заметить: высокий, светловолосый, с фотоаппаратом в руке. 'I saw a lot of people in this big area near the stadium, — сказал он, — a lot of. There is a ceremony, some demonstration or something'. И замолчал, словно ожидая, пока я ему разъясню, что он видел. 'Yes, yes, — сказал я, — there was а mass, a service, I don’t know the word in English. Die Messe. Or something', — добавил, будто извиняясь за то, что я, хоть и местный, во всяком случае, по сравнению с ним, а не знаю, что происходило на Блонях. 'And I saw a lot of cars with black ribbons on the radio antennas, — сказал он, — do you know what are these ribbons? Is it connected with bereavement?' Я огляделся: на всех проезжающих мимо автомобилях трепетали с шелестом черные ленты. 'You know, — объяснил я, — it’s old tradition in Poland. Years ago in the countryside people used to pul black ribbons in horses’ hair at the funerals'[38]. Коля кивнул. Вечером мы с ним встретились за столом в кухне — лицо у него было такое, словно он в себя не может прийти от удивления и вдобавок целый день проходил с камушком в ботинке. 'Some beer? — спросил, указывая на непочатую бутылку. А когда я утвердительно кивнул и сел напротив, сказал, немного поколебавшись: — You know, Piotr, my grandfather was from Poland. It was a strange family history, some kind of secret. Nobody told me until my eighteenth birthday. So, I am Pole in some part… And what do you think — should this fact help me in understanding this situation?'[39]

(В тот вечер мы были на концерте, и Овсяк[40] кричал: 'Любовь, дружба, музыка!' — а четырехсоттысячная толпа вторила: 'Любовь, дружба, музыка!'; Овсяк: 'Рок-н-ролл!' — толпа: 'Рок-н-ролл!'; Овсяк: 'Вы — поколение Вудстока, вы измените эту страну!' — и толпа отвечала криками и овациями, и все чувствовали себя поколением Вудстока, которое изменит эту страну. Утром мы потопали на вокзал, поле пропахло мочой, от этого тяжелого сладковатого запаха мутило; кругом, куда ни глянь, горы мусора, среди которого там и сям спали пьяные: кто-то на траве, широко раскинув руки, кто-то свернувшись клубком в собственной блевотине, некоторые на дороге, лицом в землю, будто павшие в перестрелке бандиты. Рядом с одним из таких стояла на коленях женщина с давно не мытыми волосами и кричала: 'А ну, перевернись, бля, не спи хайлом вниз, придурок!' — и это было бы даже забавно, если бы не жуткая вонь в воздухе, если б не толстый слой грязи на теле, в волосах, под ногтями и не три бессонные ночи. Где-то за Познанью мне наконец удалось сесть на пол, ноги правда торчали из вагона наружу; иногда я задремывал, но снилось мне только, что я сплю и во сне вытягиваю ноги, и их отрывает встречный поезд, так что я немедленно просыпался. А потом, чтобы не заснуть, я завел разговор с сидящей рядом девушкой. Она была то ли из Быдгоща, то ли из Иновроцлава; сказала: 'Ну, клево было, скажи; в первый день я перебрала, полный улет, отрубилась, прикинь, но с утра пораньше мы рванули в город за водкой, а то с одного пива не наберешься, скажи нет, а водку не продают, вот ведь хрень, прикинь. Но все равно я от Вудстока тащусь, круто там, прикольно, пока не помру, каждый год буду ездить'. А меня вдруг разобрал смех, она обиделась и спрашивает: может, я ей не верю, а я говорю: с чего это ей взбрело, нет, очень даже верю, а смеюсь, потому что она очень весело и смешно рассказывает, и вообще все прикольно, и она прикольная, и рассказывает здорово, просто талант у нее, и еще что-то наплел в этом роде, чтоб и дальше за приятной беседой коротать время у открытых дверей, а сам то и дело фыркал, вспоминая, как Овсяк стоял на эстраде и орал: 'Вы — поколение Вудстока, вы измените эту страну!' — и как свято он сам в это верил, и мы все верили — пока его слушали.)

Ночью отозвалась сестра. 'Старик, — написала, — ты даже не представляешь, как хорошо сделал, что уехал, мать, едва приходит с работы, включает в доме все телевизоры и каждые пятнадцать минут — в рев. Вчера принесла большой портрет Папы, сегодня накупила в киоске кучу макулатуры, меня уже обозвала безбожницей, потому что я не горюю и не хожу на марши молчания, а еще по всему дому, на столах, на подоконниках, расставила реликвии: туг Папа, гам фигурка святого… Погоди минутку, она мне что-то кричит. — И дальше, чуть погодя: — Наконец расслышала, внимание, цитирую: ‘А эта гнида, Али Агджа, имеет наглость просить увольнительную на похороны Святого Отца!’; правда немного угомонилась, когда я сказала, что ведь Папа его простил, пусть и она простит. Ох, старик, ста-а-а-а-арик, радуйся, что тебя здесь нет. Мало того, еду сегодня в электричке, напротив две ханжи, лет под тридцать, без вопросов ясно — старые девы, одна читает Библию, вторая не пойми что, в названии что-то божественное, а книжки свои держат высоко, пусть все видят, что они читают; и, представляешь, на лицах грусть, на одежде черные ленточки, в глазах вселенская печаль, но меня чуть не убили взглядом, горе-христианки эти — я, видите ли, в красной куртке, а не в черном. Всё, ложусь спать, не то совсем распсихуюсь, а ты пей поменьше и питайся как следует, мясное хоть иногда себе сготовь. Целую'. Я затушил сигарету и написал в ответ только 'спокойной ночи, отключаюсь, over'; но то был еще не конец — минуту спустя зазвонил телефон. Я не сомневался, что это Клубень, и сходу брякнул 'ну привет', — хорошо, не добавил чего-нибудь вроде 'опять пьем?', потому что в трубке раздался голос матери — совсем забыл, что дал ей этот номер. 'Что у тебя, сынок?' — спросила она; я сразу понял, что это только прелюдия к серьезному разговору. 'Да ничего особенного, — говорю, — сижу дома. С тех пор как старец умер…' Что было крайне неосмотрительно, поскольку тотчас последовало: 'Как ты можешь так о нем говорить?! — и это был не вопрос, а тяжкое обвинение. — Ни стыда у тебя, ни совести, и мозгов тоже нет. — Я сидел на полу, мерно качая головой, и ждал продолжения, впрочем, хорошо мне знакомого. — И чтоб ты знал: я никогда не забуду, как ты насмехался над его стихами; чтоб ты знал: ни ты, ни все эти алкаши никогда не напишете ничего, что хотя бы в подметки годилось…' — и так далее, и тому подобное. Когда-то на Рождество мне подарили его стихи, не помню даже, что именно, кажется, 'Римский триптих'. На первой странице начинал бежать горный ручей, и бежал, и бежал, и бежал — вероятно, по пересеченной местности, потому что ритм то и дело сбивался, а многоточий было больше, чем точек и запятых, вместе взятых. И бежал ручеек, бежал, а лирический герой брел к его истокам, и я считал, что чего-то не понимаю: не может быть, чтобы метафора так близко лежала, — и только после очередного 'Где ты, исток?..' перестал надеяться, что это больше, чем просто сопоставление 'источник — Исток'. 'Если бы место в церковной иерархии определялось стихами, то примасом был бы Твардовский [41], а Кароль Войтыла — в лучшем случае приходским ксендзом', — неосторожно высказался я за столом и тогда впервые услышал, что чему в подметки не годится и про всех этих алкашей, так называемых поэтах. Когда же я снова услышал эту фразу? — кажется, когда зашел разговор о том, что какой-то профессор предложил выдвинуть кандидатуру Иоанна Павла Второго на Нобелевскую премию по литературе, сославшись на то, что, по мнению Милоша, это великая поэзия. Я тогда, уткнувшись в тарелку, пробормотал, что Милош выразился немного иначе: читатель 'Триптиха', сказал он, сосредотачивается на содержании и не обращает внимания на форму, — что было исключительно элегантным способом дать единственно безопасный ответ на неудобный вопрос. Ну а потом эта фраза повторялась еще несколько раз.

(После занятий мы с Кацпером и Бартошем частенько ходили пить пиво. После второй или третьей кружки, когда хоть на минуту воцарялось молчание, Кацпер, погруженный в пьяноватую задумчивость, глядя куда-то в пространство из-под своей шерстяной шапки, которую он, по-моему, не снимал даже летом, изрекал: 'Я, например, стараюсь быть хорошим человеком, и, кажется, мне это удается, конечно, я не уверен, но внутреннее чувство мне подсказывает, что все-таки я хороший человек'. Мы с Бартошем обменивались многозначительными взглядами, поскольку такой разговор заходил не впервые и мы назубок знали, как будет развиваться сценарий — оставалось только решить, кто отзовется первым. 'Ну ладно, только что это значит? — спрашивал, например, я с притворно-наивным видом, чтоб Кацпер не почуял, что ему готовят ловушку. — Ты — хороший человек, и что из этого следует?' Наш друг ни разу не заподозрил подвоха, даже на двадцатый раз не смекнул, что вступает на зыбкую почву, где неизбежно увязнет. 'Я стараюсь правильно жить, — говорил он, не отрывая задумчивого взгляда от той же самой точки в пространстве или непроизвольно заправляя под шапку длинные космы, — никому намеренно не делать зла, короче, просто жить правильно'. Тут в разговор, подперев кулаком подбородок, вступал Бартош: 'О’кей, Кацпер, но скажи, какими ценностями ты руководствуешься, должна же у тебя быть некая стройная система, позволяющая определить, как себя вести в той или иной ситуации, когда поступать так, а когда иначе, и так далее?' Кацпер оживал, но было уже поздно, и от безвыходности он продолжал в том же духе. 'Система у меня есть, так сказать, христианская, ну может, не совсем, кое с чем я не согласен, например, с суждениями об эвтаназии или применении противозачаточных средств, но вообще-то христианская, а что касается ценностей, это — семья, — тут он распрямлялся и глядел на нас с торжеством человека, отыскавшего верный путь выхода из безнадежной, казалось бы, ситуации. — Самое важное для меня —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату