Расьоль сердито нахмурился:
— Доводилось ли вам, коллега, слышать про бесплатный сыр в мышеловке? Меня не прельщает роль подопытной крысы, которую отслеживают в лупу костлявые духи из спиритической лаборатории, потерявшей своего алхимика сто лет назад.
— Тогда какого черта вы здесь?
— Реплика госпожи Спинелли… Что ж, отвечу прямо: я принял вызов. Только не знаю пока, от кого…
Они помолчали. Тема заглохла. Кухарка куда-то запропастилась. Время от времени из туалета на этаже доносились сдавленным всхлипом терзания Адрианы.
— Печальная песнь мироздания. Это же надо — одно несчастное яблоко, а столько за него расплаты. Невольно наводит на мысль о потерянном рае, — Расьоль ухмыльнулся. — Впрочем, эта дева обожает выворачивать себя наизнанку. Хотите, расскажу, как мы с ней познакомились? Есть на Монмартре одно порочное местечко — модельное агентство, которое содержит мой добрый знакомец, кроткий гомик с грустными глазами и славной привычкой потрафлять моим грубым и старомодным, на его продвинутый взгляд, вожделениям. Время от времени я навещаю это уютное гнездышко, где с надменным упоением наблюдаю за тем, как разоблачается под софитами полногрудая молодость. Пожалуй, в моем соглядатайстве кроется доля высоколобого эгоизма: красота, низведенная до примитивной загогулины иероглифа, позволяет смотреть на себя свысока даже такому приземистому и приземленному читателю цветных пиктограмм современности, как ваш покорный слуга. Меня это вдохновляет: обожаю, знаете ли, индукцию. Копание в мусоре мелочей повседневности дает неплохой урожай для грядущих шедевров… Так вот, в тот день было все как обычно: попки, лифчики, губки, каблуки длиной в штопор, ленивые позы глазастых питонов. А потом появилась она — худая девица в лохмотьях и со жвачкой во рту. Постояла на входе, приценилась, подошла к Франсуа и спросила: «Сколько платишь за сеанс?». Бедняга опешил и стал озираться в поисках охраны, допустившей сюда эту рвань. Рвань между тем раздевалась: скинула грязные кеды, потертые джинсы, фуфайку, носки и, оставшись в чем мать родила, как-то вмиг перестала быть рванью. Потом, посчитав, вероятно, что чересчур обнажилась, стянула с Франсуа берет, напялила его себе на гриву и босиком зашлепала на подиум. «Ну-ка, подвинься, подруга». Подругу сдуло с дивана. Мы остолбенели. Когда она улеглась и закинула ноги на подлокотник, я невольно зажмурился — так хотелось удержать на зрачках это жующее резинку видение совершенного в своем роде животного, лишенного напрочь стыда, но взамен… одаренного свыше какой-то спокойной и равнодушной, как ее жующие челюсти, грацией плоти, которой, знаете ли, было плевать на всех и на вся: софиты, камеру, толпу, на прослезившегося Франсуа, пожалевшего в это мгновение о своих педерастических предпочтениях, плевать на меня, мое восхищение, мой рассудок и даже мое безрассудство, уже спешившее, подтянув штаны, другу на выручку. Недолго думая, я достал свой бумажник, сунул в кипу отрепьев и понес их ей на диван, умоляя одеться и помышляя о том лишь, как скорее оттуда убраться, чтоб не делить ее наготу ни с кем из тех, кто, так же, как я, был убит ею влет, наповал… В общем, мы подружились. С тех пор я ревнив. Впервые в жизни. И она это знает. Мы играем в зверушек по шесть раз на дню, что в мои сорок восемь совсем не пустяк… Глотните водички, коллега. По глазам вижу, в горле у вас сделалось сухо, как в детской песочнице. Да не смущайтесь вы так: я и сам себе завидую. В последние месяцы, стоит мне наткнуться на зеркало, я то и дело норовлю поздороваться со своим отражением — настолько моя неказистая внешность противоречит внутренним эйфорическим ощущениям. Ибо «я — это другой». Вот так мы вернулись к пройдохе Рембо… Самое время отведать по сочному фрукту. Вам больше по вкусу банан или слива?
— Груша. Спасибо, — Суворов ловко поймал.
— Что ж, — захлопал веками Расьоль, — тоже весьма эротично. Любите сладкое? Большие округлые формы, конечно, имеют свои преимущества: в них меньше деталей. Для торопливого искателя наслаждений наверняка явный плюс. Ну а я, с вашего позволения, отберу себе сливу. Она а) смуглей, в) подтянутей, с) своенравней.
Суворову стало смешно (если совсем не смешно, так бывает):
— Ваш откровенный рассказ возбудил во мне интерес к анатомии. Обязательно на досуге полистаю учебник с картинками.
— Не кипятитесь. Повторяю, я вас читал, так что ехидство ваше неискренне. Осторожно, приятель, а то меня уже подмывает перейти к обсуждению постельных сцен в вашем тоскливо-нетленном опусе.
— Что-то вас в них покоробило? Валяйте. С удовольствием послушаю ветерана сексуальной акробатики.
Расьоль скривился, будто слива попалась с червячным мясцом, и отмахнулся:
— Бросьте, Георгий! Право, вы чересчур горячитесь. Я же чрезмерно болтлив. Как бы у нас из милого завтрака не вылилось ссоры.
— Завтрак окончен. Вы сами дали это понять, поплевав в мою чашку.
Француз покусал губу, размышляя, потом куснул ноготь, усмехнулся недобро и погрозил Суворову пальцем:
— Ну что ж, сам напросился… Так и быть, я скажу: описание вами любовных утех напомнило мне сценки детства, когда моя мать заставляла меня по утрам чистить зубы, экзекуторски приговаривая: «Вверх и вниз, вверх и вниз. И так — три минуты, не меньше. Потом тюбик на место, а щетку прополоскать…». Страсть ваших героев стерильна, коллега, как скальпель стажера-хирурга, с той, правда, существенной разницей, что таковой остается даже после того, как сделан кривой, неумелый надрез. Все ваши томления по людской душе, конечно, трогательны, но, на мой вкус, попахивают церковным ладаном или, того хуже, музеем, где на ночь глядя, сами тому удивляясь, оживают под светом несвежей свечи восковые фигурки ушедшей эпохи. Вы словно вечный запасной, чье усердие на изнурительных тренировках было, наконец, вознаграждено и которому вдруг под финал матча доверили выйти на поле, а он так увлекся разминкой на бровке, что никак не вступит в игру и только притопывает, сбивая бутсами известь с травы, — для наглядности Расьоль взял две вилки, нанизал кусочек безе и, захромав вилками по тарелке, искрошил пирожное на фарфоровом ободке. — Вы зависли между реализмом Толстого и модернистскими штучками Фолкнера, Стайн и Камю, разбавляя этот сироп хрестоматийной кислятиной из раннего Хемингуэя. Ваш стиль — это страх перед всякой ошибкой. При одном только звуке металлического пера, скребущего лед озябших навеки сердец соплеменников, — вилка противно царапнула днище тарелки, — вы, дружище, трепещете. Все у вас гордо, красиво, как в театре Корнеля, — он постучал по бокалу, выбивая хрустальное эхо. — Вы словно рисуете каждое слово прописными буквами, и кругом-то у вас чистописание: Дух, Сомненье, Предначертанье, Душа… Простите, но у меня от всего этого скулы сводит. Читая вас, я не могу отделаться от чувства, будто стою часовым у входа на кладбище. Хотя — с удовольствием отдам вам должное — явленный вами талант несомненен. Пара страниц меня по-настоящему взволновала, что, поверьте, немало: среди нынешних борзописцев не всякий способен вымучить сильную фразу.
— Премного благодарен, — буркнул Суворов, следя за тем, как француз, позвякивая вилками, исполняет, причем очень похоже, чаплинский танец из «Золотой лихорадки». — Услышать такое от мэтра — большое везение. Я почти окрылен. Нам, ребятам на бровке, поднести знаменитому форварду мячик — уже в радость. Вот только… — Он выдержал паузу, догрыз (подробно, пожалев лишь хвостик) грушу и, слизнув с губ сладкую пленочку сока, выпалил: — Только вот форвард, пардон, отчего-то пасется в офсайде!
— Вот как? Цай-ай! — Танцор споткнулся, уколов кукловода в указательный палец. Капелька крови была тут же предъявлена виновнику травмы, потом раненый перст, блеснув каской ногтя, нырнул за подмогой в пещеру умолкшего рта.
Вид Расьоля, сосущего палец, спровоцировал Суворова на ответное красноречие:
— А так, мсье, что вы сплошь и рядом нарушаете правила: в арсенале ваших финтов все больше подножки да тычки соперника локтем под улюлюканье неистовствующих трибун. Ваш почерк — нитевидный пульс ленивого миокарда. Слабый пунктир, набрасывающий карикатуры отточенным завистью грифелем, потому как сотворить хотя бы один полновесный портрет вам не хватает дыхания. Писать маслом вам не с руки, потому что рука эта не приспособлена к долготерпению. Ей претит созидать, как претит астматику мысль лезть без страховки на гору. При упоминании о высоте у вас начинается головокружение. Ваш удел — смотреть вниз. Видеть то, что пониже пупка. Ваш горизонт — это пах. Пощелкай у вас над ухом — вы с непривычки шею свернете, коли рискнете поднять голову и посмотреть, кто это там балует. Если я, как вы выразились, торчу, разминаясь, на бровке, то вы всегда — вне игры. Вы из тех, кто выходит на поле лишь в