захлопнутой дачной калиткой и дверцей такси) и почти сломанная рука (двойной вывих: не так потянулся со сна).
Итог удручающ: слишком уж он уцелел.
Обреченный на выживание, ни разу не попавший в переделку чем-то походит на труп. Есть подозрение, что тот и другой — продукты смертельного равнодушия.
Чем провинился Суворов перед Раздатчиком, он не знал, но дефект в себе чувствовал. И когда час назад, обнаружив наркотики, застыл перед корзиной с грязным бельем, он повел себя так, как могли повести себя только опрятные нравом, верные тапочки: взять и попробовать кокаин (впервые в жизни и, скорее всего, в последний, в единственный раз!) ему даже в голову не пришло… Не то что попробовать — замешкаться хоть на минуту, чтоб представить себе себя пробующим, — его не хватило даже на это. Вдохнуть в себя одним махом чужой, сумасшедший, неправедный мир, пусть мир всего лишь заемный, — его не хватило. Не то чтобы не достало отваги (до отваги дело и не дошло), а — широты, что ли, безрассудства,
Он улегся в постель. Потом вспомнил, склонился с кровати, поднял обоих за шкирку и запустил плашмя в стену…
Застучало хорошим в груди. Потихоньку светлело.
Утро подкралось шуршанием измороси и вздохнувшим рамой окном. С твердым намерением послать время к черту Суворов взбил подушку и, вместо счета до тысячи, устало размял свою память примерами русских ругательств. Когда запас их иссяк, в ласкаемой потеплевшим дождем тишине вдруг послышалось хныканье. Поймав на ощупь, чутьем, почти иллюзорную ниточку звука, Суворов осторожно, чтоб не порвать, потянул за нее и обнаружил, что звук сочится не из-за стены, а как бы исподтишка — из-под дощатой пазухи пола. Поверить в то, что Расьоль способен заплакать, сосед сверху так и не смог. Но сочинять другие объяснения было уже недосуг. Воззвав к милосердию сна, Суворов решил притвориться глухим. Помогли только дождь и несмелые, вялые птицы…
Сопровождаемый их робким щебетом, он бродил почтальоном по парку и впотьмах искал след тропы. Найдя же, поднялся сквозь строй пляжных зонтиков к одинокому маяку в глубине набиравшего ход кинокадра. Под прицелом невидимой камеры протиснулся внутрь стеклянной шайбы-клетушки, из которой, дымясь черно-белыми лентами, полосил внизу по воде быстрый свет. Суворов пригнулся, вынырнул из зарослей паутины, так похожих на пряди волос, и, почему-то на цыпочках, двинулся к тусклой слезе исцарапанной временем ставни. Оставалось ее распахнуть, чтоб пустить, словно парус по ветру, зажатый под мышкой конверт. Когда он к ней потянулся, ставня вдруг раскололась, обдав его брызгами льда, залепив лицо водорослями. Его передернуло.
Пришлось возвращаться к себе на поклон, бубня оправдания в рыхлое брюхо подушки.
Клип с маяком отдавал дурным вкусом. Если бы сегодня окно на башне не заклинило, эффект дежа вю отравил бы изысканность спиритической кухни Бель-Летры вульгарностью каннибальской резни. Дважды за месяц увидеть размозженный череп — привилегия лаборантов в резекторской. Привилегия Суворова — заказать иной сон…
Избрав правый бок, он вскоре покинул страницу. Отныне см. на другой.
Автор поэмы «Батрахомиомахия (Война мышей и лягушек)» неизвестен. Плутарх приписывает эту пародию на «Илиаду» некоему Пигрету, высмеивавшему в ней греко-персидские войны. Если это так, то перед нами пример исторического памфлета, сочиненного человеком, который, явив незаурядный дар, обнаружил и столь же незаурядное пренебрежение к морали: его никак не заподозришь в патриотизме. Скорее даже этот эллин воевал на стороне персов, эллинских врагов. Этакий перевертыш, создавший перевертыш-текст…
На завтрак он опоздал. Пришлось довольствоваться апельсиновым соком и парой бананов, оставленных сердобольной кухаркой на блюде рядом с газетами. Настроение было паршивое. Перед тем как спуститься в столовую, он увидел с балкона мансарды прогуливающуюся по лужайке особу. Одетая в белое платье до пят, она прошла по дорожке вниз, обогнула склон и, воспользовавшись запасной калиткой, покинула виллу, скрывшись в зелени парка. Широкополая шляпка помешала Суворову разглядеть ее лицо, но старомодный наряд, скользящая, как перо по бумаге, походка, сложенный веер в руках да прямая закалка спины наводили на мысли о том, что стеснительность привидений преодолима. Настанет день, и они начнут таскать десерт со стола…
Дозвониться до Веснушки не задалось. Суворов попробовал снова, уже после завтрака, — безуспешно. Вдобавок ко всему порезал палец о листы взятой в библиотеке книги («Фон Реттау в воспоминаниях современников», Мюнхен-Лондон, 1921 г.), оставив на корешке кровавым доказательством своего соучастия в преступлении отпечаток бурого цвета. Вопрос лишь в том, какой из способов душегубства теперь предпочесть…
Несмотря на криминальные наклонности закоренелого литератора, ответить на него он по-прежнему затруднялся: не хватало задора пройтись по столетним следам — так, чтобы дать себе волю вытравить затянувшуюся апатию и найти то самое первое слово, с которого и затеется непоправимость заказанного контрактом трагического финала.
Он не писал уже много месяцев и, как бывало в подобных случаях, испытывал ощущения человека, который был раньше срока изгнан на пенсию и вмиг оттого постарел. В кабинете на письменном столе пылилась пишущая машинка, но сама мысль о том, что нужно к ней подойти, снять чехол и заправить каретку чистой страницей, угнетала, как ноющий копчик. Только наивные дилетанты полагают, что писателю в радость его ремесло. Если по правде, ему оно — в геморрой.
Суворов тщетно стыдил себя, убеждал, что негоже оправдывать собственное безделье ссылкой на то, что счастливой привязанностью к непрестанному сочинительству отличаются безнадежные графоманы, в то время как большинство из тех, кто
Своей последней книгой Суворов высказал все, что имел. Избрав главной метафорой остров, он обратился к нескольким хрестоматийным сюжетам, соединив их прочным узлом, который — в том-то и заключалась беда — связал самому ему накрепко руки, не пуская двинуться дальше с тех пор, как роман был окончен.