— Вроде бы… Да, конечно, мое.
— Это соль, идиот!
Вот и потешились! (Зависть — сильное чувство. И всегда, между прочим, сильнее стыда). В глазах у Расьоля страдание. Видно, как угасает в них промельк вспыхнувшей было надежды.
— Где само… Где лекарство?
— В унитазе. Там, где ему и положено, — вместе с дерьмом…
Француз присел на половицу у двери и, обхватив руками виски, перевел с облегчением дух.
— Ну, Суворов… Так пытать умели когда-то иезуиты, да и то лет уж двести, как утратили навыки. Но ведь ты православный?
— Заткнись. На тебе вообще креста нет. Разыгрываешь из себя помесь де Сада с Вольтером, а у самого, поди, в штанах мокро.
— Еще бы не мокро! Я, как назло, запасся на три месяца вперед, причем на двоих, что уже не просто хранение дозы, а провоз контрабанды наркотиков… Немецкая полиция — это же волкодавы с планшетом инструкций вместо башки. Ты не знаешь, на что они способны.
— И потому ты решил, им удобней закусывать мной?
— Брось! Вчева тебя не допрафывали, а вначит, обыфкивать бы не фтали.
— А если б вдруг?
— Где твое чувство эстетики? Где чувство меры, Суворов? Ты что, взялся писать дешевые триллеры? Лучше дай мне по морде, и дело с концом, — он задрал кверху голову, преданно заморгал, ухмыльнулся и демонстративно простился с очками.
— И дам.
— Вот и дай.
— Вот и дам.
— Вот и дай.
Вот и дал. Француз оказался летуч. Приземлившись под самым бюро, Расьоль всхрюкнул, приподнялся, помотал головой, встал на колени, отряхнулся собачкой, поцеплялся блуждающим взором за нависшую тень, погрозил гуттаперчевым пальцем и, издав некий «бз-дык!», рухнул, уютно воткнув в глянцевитость паркетин полирующий глянец раздетого лба. От виртуозной эксцентрики, завершившейся полукульбитом, зритель обмер в восторге. Сам солист отдыхал, всецело, казалось, предавшись романтической сладости грез, покуда его силуэт — эманация стойкого духа — чертил на полу безупречную в совершенстве окружность, хотя и с досадным зигзагом, торчащим из-под нее в виде голосующих туфлями ног. Исправляя чертеж, Суворов зигзаг ловко стер, надлежаще сложив лодыжки Расьоля на плоскость — по давней традиции, более воздуха родственный обуви пол. Получился логический
Засим раунд был вроде как кончен. Итожа картину, соавтор негромко воззвал:
— Вставай, якобинец! Пойдем распевать «Марсельезу»…
Расьоль воспрянул из праха уже через пару минут. Реаниматору всего и потребовалось, что выдернуть овощ из грядки, донести до раковины и запустить в него холодной струей.
— Что за жизнь! Каждый день мне бьют морду. Ты тоже хорош! Мог бы дать понарошку.
— Сам напросился.
— А ты что, слабоумный? Два нокдауна за неполные сутки! Если начнется в мозгу кавардак…
— Не начнется. Дай-то Бог, чтоб закончился.
— Знаешь, что у нас тут с тобой приключилось? Дуэль. Как у тех двух придурков.
— Там стрелялись, а здесь — избивали… Чуешь разницу?
— Граф Суворов, не будьте свиньей. Как я выгляжу, хам?
— Удальцом.
— Вот и ладно. Пойдем-ка закусим. На голодный желудок ты зол. Дикий скиф, где мой гребень?
— Удрал по ступенькам. Придется тебе на обед заявиться лохматым. Не забудь про очки. Поднеси-ка сюда мне свой нос…
— То-то мне показалось, что я вижу будто из дзота — как-то расплывчато и пополам: полплощадки, пол-люстры, пол-лестницы, пол, слава Богу, тебя… Должен признать, что твоя половинка вполне состоялась: она… как бы это помягче сказать… отвратительна, гадка, противна, мерзопакостна и, что хуже всего для нее, — половинка
— Так сними. В твоем положении проще освещать себе путь фонарем.
— Как-нибудь я дам сдачи. Ты слишком доволен, герой.[3]
— Не буду скрывать: еще как!
— Осторожнее: жизнь — колесо. Оно крутится, Суворов. Сегодня ты наверху, а вот завтра…
— Расьоль, ты банален.
— Разумеется!.. Я же писатель. А банальней писателя в
— Ладно, приятель, прости.
— Наконец-то!
— Нет, без шуток, ты уж меня извини.
— Перебор. Сейчас я уверен — ты русский.
— Ну а ты — русским битый по морде француз…
В трилогии Эсхила «Орестея» находим характерное свидетельство того, как патриархат грубо разрушает моральные устои прежней эпохи, оправдывая убийство матери (Клитемнестры) ее же сыном (Орестом) устами не кого-нибудь, а бога искусств Аполлона. Какие еще нужны доказательства, чтобы признать наконец: испокон веков европейская культура зиждется на идее насилия над женщиной при полном попустительстве небожителей, созданных по образу и подобию агрессора-фаллоса, готового вторгнуться и разрушить святая святых — материнскую колыбель!
Невозмутимый Дарси и бровью не повел, когда они ввалились в столовую. Он будто и не заметил, что многострадальный расьолевский глаз после завтрака обзавелся новыми красками. За едою француз, словно желая отыграться за свое мансардное унижение, порывался было пикироваться, но обидчик только кривил в безразличной улыбочке рот, англичанин же уклонялся от спора и, подобно опытному слаломисту, легко объезжал расставляемые Расьолем флажки.
У Суворова ломило руку. В какой-то момент и очень уж вдруг[4] ему сделалось не по себе. Он вздрогнул, одернулся, потом медленно, словно вдыхая туман, погрузился в уныние. Так бывает, когда мелкая речка беседы, наконец позабыв про тебя, ускользает журчащею мимо водою туда, где нет смысла, а времени — не существует… Как там у Конрада?