нашем пути по стране чудес. В другой главе я поговорю об интеллектуальных аспектах оптимизма и пессимизма, поскольку у них таковые имеются. Сейчас я только пытаюсь описать невероятные чувства, которые не поддаются описанию. И сильнейшее из них — чувство, что жизнь столь же драгоценна, сколь изумительна. Жизнь прекрасна, ибо она — приключение; жизнь — приключение, ибо она — шанс. Волшебные сказки не портит то обстоятельство, что драконов в них больше, чем принцесс, — все равно в волшебной сказке хорошо. Счастье проверяется благодарностью, и я был благодарен сам не зная кому. Дети благодарны Санта-Клаусу за подарки, которые он кладет им в чулок; могу же я поблагодарить Санта-Клауса за таинственный дар — две ноги! Мы благодарим за подаренные нам на день рождения сигары и тапочки, но кто подарил мне в день рождения жизнь?
Таковы были мои первые чувства, недоказуемые и неоспоримые. Мир не только потрясает; жизнь — сюрприз и сюрприз приятный. Мое первое мировоззрение вполне отражает застрявшая у меня в памяти детская загадка: «Что сказала первая лягушка?»; ответ: «Господи, какой прыгучей ты меня создал!» В этом все, о чем я говорил: Бог сделал лягушку прыгучей, и лягушка любит прыгать. Когда эти дела улажены, начинает действовать второй великий закон волшебной сказки.
Всякий может увидеть его, пусть только прочтет сказки братьев Гримм или прекрасные сборники Ленга. Ради педантизма я назову его Учением о Радости-под-Условием. Оселок говорил о том, как много блага в слове «если»[46]; согласно этике эльфов, все благо — в этом слове. В сказке всегда говорится: «Ты будешь жить в золотом и изумрудном дворце, если не скажешь „корова“, или „Ты будешь счастлив с дочерью короля, если не покажешь ей луковицу“. Мечта всегда зависит от запрета. Все великое и немыслимое зависит от маленького отказа. Все чудесное и прекрасное возможно, если что-то одно запрещено. В прелестных и тонких стихах об эльфах Йейтс называет их беззаконными: они мчатся в невинной анархии на неоседланных воздушных конях,
Ужасно говорить, что Йейтс не понимает эльфов. Но я скажу это. Он — ироничный ирландец, набитый интеллектуальностью. Он недостаточно глуп, чтобы понимать фей. Феи предпочитают ротозеев вроде меня, которые глупо ухмыляются и делают, как велено. Йейтс видит в эльфах весь правый бунт своего народа. Но беззаконие ирландцев — беззаконие христианское, основанное на разуме и справедливости. Ирландец восстает против того, что слишком хорошо понимает; подлинный гражданин Эльфляндии подчиняется тому, чего не понимает вовсе. В волшебных сказках непостижимое счастье покоится на непостижимом условии. Открыл ларчик — разлетятся беды, забыл слово — погибли города, зажег лампу — улетит любовь. Сорви цветок — и люди обречены. Съешь яблоко — и пропала надежда на Бога.
Так говорится в волшебных сказках, и, конечно, это не беззаконие, даже не свобода. Каторжники могут считать Флит-стрит свободной, но внимательное изучение покажет, что и феи и журналисты — рабы долга. Фея-крестная так же строга, как и другие крестные. Золушка получила карету из страны чудес, кучера — невесть откуда, но строгий приказ — вернуться к двенадцати — она могла получить из Брикстона. У нее была стеклянная туфелька, и не случайно стекло так часто встречается в фольклоре. Одна принцесса живет в стеклянном замке, другая — на стеклянной горе, третья видит все в волшебном зеркале: все они будут жить в стеклянных дворцах, если не станут швырять камни. Тонкий блеск стекла символизирует счастье столь же хрупкое, как любой сосуд, который легко может разбить кошка или горничная. И это чувство из волшебных сказок запало мне в душу, я стал так относиться ко всему миру. Я чувствовал и чувствую, что жизнь ярка, как бриллиант, но хрупка, как оконное стекло, и когда небеса сравнивали с кристаллом, я вздрагивал — как бы Бог не разбил мир вдребезги.
Но помните, бьющееся не обречено на гибель. Ударьте по стеклу — оно не проживет и секунды, берегите его — оно проживет века. Такова радость человека; как в стране эльфов, так и на земле счастье продлится, пока вы
Благодаря этой вере (назовем ее философией феи-крестной) я никогда не чувствовал того, что чувствовали мои ровесники и называли
Я оставил сказки на полу в детской и с тех пор не встречал столь разумной книги. Я покинул няню — стража традиций и демократии — и с тех пор не встречал в современном мире кого-либо столь здраво радикального или столь здраво консервативного. Когда я впервые вышел в мир современной мысли, я увидел, что он совершенно расходится с моей няней в двух важнейших вопросах. Много времени ушло, пока я понял, что мир не прав, а няня права. Удивительно, что современная мысль противоречит двум самым существенным положениям моей детской веры. Я уже говорил о вере, которую воспитали во мне волшебные сказки: — мир причудлив, изумителен, он мог бы быть совсем другим; и таков, как он есть, он прекрасен, но за этот потрясающий мир мы должны уплатить дань смирения и подчиниться удивительнейшим ограничениям столь удивительной благодати. Но весь современный мир валом обрушился на мою веру, и столкновение породило два внезапных и неожиданных ощущения, которые сохранились во мне, а со временем окрепли и стали убеждениями.
Во-первых, я увидел, что весь современный мир говорит на языке некоего научного фатализма: все таково, каким оно должно быть, ибо все без ошибки развивалось с самого начала. Лист на дереве зеленый, потому что он никогда не мог быть другим. Философ же сказочной школы радуется зеленому листу именно потому, что он мог быть алым. Лист словно бы превратился в зеленый за миг до того, как на него взглянули. Мы, жители страны эльфов, рады, что снег бел, по той весьма разумной причине, что он мог быть черным. В каждом цвете мы чувствуем выбор; багрянец роз не только определен — он драматичен, словно внезапно хлынула кровь. Мы видим: что-то свершилось. Но великие детерминисты девятнадцатого столетия воспротивились нашему врожденному чувству: вот сейчас, мгновение назад, что-то произошло. Их