философии говорят очевидное — только эта философия вновь и вновь говорила то, что казалось ложью, но оборачивалось правдой. Единственная из всех вер она убедительна, даже когда непривлекательна; она права, как мой отец в саду. Например, теософы проповедуют привлекательную идею переселения душ, но ее логическое следствие — духовное высокомерие и кастовая жестокость. Ведь если человек рождается нищим за грехи своей прошлой жизни, люди могут презирать нищих. Христианство проповедует непривлекательную идею первородного греха, но ее следствие — жалость и братство, смех и милость, ибо, только веря в первородный грех, мы можем в одно и то же время жалеть нищего и презирать короля. Ученые предлагают нам здоровье, очевидное благо; лишь позже мы догадываемся, что под здоровьем они понимают рабство тела и скуку души. Ортодоксия велит нам отпрянуть от разверзшейся бездны; но позже мы понимаем, что этот прыжок очень полезен для здоровья. Позже мы понимаем, что эта опасность — источник трагедии и романтики. Благодать Божия достоверна, ибо она не благостна. Все самое непопулярное в христианстве оказалось главной нашей опорой. Внешняя его сторона — строгая стража этических ограничений и профессиональных священников; но внутри жизнь человеческая пляшет, как дитя, и пьет вино, как мужчина, ибо лишь ограда христианства сберегает языческую свободу. В современной философии все наоборот: внешняя сторона красива и свободна — отчаяние внутри.
Отчаяние ее в том, что она на самом деле не верит в какой-либо смысл мира, и потому у нее нет надежды обрести романтику. У ее романов нет сюжета. В краю анархии нет приключений — приключения бывают там, где есть авторитет. Не найдешь смысла в джунглях скепсиса — но тот, кто идет по лесу Учения, с каждым шагом обнаруживает новый смысл. Тут все имеет свою историю, как инструменты и картины в доме моего отца. Я кончил там, где начал, — там, где надо. Я вошел во врата всякой доброй философии — вернулся в детство.
У полной приключений христианской вселенной есть еще одна, последняя особенность, которую трудно объяснить, но я попытаюсь, потому что она завершит наш разговор. Все настоящие споры о религии сводятся к вопросу, может ли человек, родившийся вверх тормашками, понять, где верх, где низ. Первый, главный парадокс христианства — в том, что обычное состояние человека неестественно и неразумно, сама нормальность ненормальна. Вот она, суть учения о первородном грехе. В занятном новом катехизисе сэра Оливера Лоджа[137] первые два вопроса: «Кто ты?» и «Что, в таком случае, означает грехопадение?» Я помню, как я пытался сочинить свои ответы, но вскоре обнаружил, что они очень неуклюжи и неуверенны. На вопрос: «Кто ты?» я мог ответить только: «Бог его знает». А на вопрос о грехопадении я ответил совершенно искренне: «Значит, кто бы я ни был, я — это не я». Вот главный парадокс нашей веры: нечто, чего мы никогда не знали вполне, не только лучше нас, но и ближе нам, чем мы сами. Проверить это можно только тем опытом, с которого началась книга: помните сумасшедший дом и открытую дверь? Лишь с тех пор, как я узнал ортодоксию, я узнал свободу мысли. Но этот парадокс особым образом связан с важнейшей идеей радости.
Говорят, что язычество — религия радости, а христианство — религия скорби; не менее легко доказать, что язычество дает только скорбь, христианство — только радость. Такие оппозиции ничего не значат и никуда не ведут. Во всем человеческом есть и скорбь и радость; важно, как они соединяются или разграничиваются. Важно, что язычник (как правило) был счастливее, когда приближался к земле, и печальнее, когда приближался к небесам. Радость лучших язычников, веселье Катулла и Феокрита — это вечная радость, которую благодарное человечество никогда не забудет. Но они радуются мелочам жизни, а не ее истокам. Мелочи сладки для язычника, как маленькие горные ручейки, но все великое горько, как море. Увидев сердцевину мира, язычник замирал в ужасе. За богами, которые просто деспотичны, стоят губительные Мойры[138]. Нет, Мойры не смертоносны, хуже — они сами мертвы. Рационалисты говорят, что античный мир был более просвещенным, чем мир христиан, — и они правы, ведь «просвещенный» означает для них «омраченный беспросветным отчаянием». Несомненно, античный мир был современнее христианского. И античные, и современные люди отчаялись в бытии, отчаялись во всем — тут средневековые люди, конечно, были счастливы. Я признаю, что язычники, как и современные люди, отчаялись только во Всем — впрочем и они были довольно счастливы. Я признаю, что средневековые христиане были в мире только со Всем — они враждовали со всем остальным. Но что до основ мира, было больше вселенского лада на грязных улицах Флоренции, чем в театре Афин или в открытых садах Эпикура. Город Джотто[139] мрачнее, чем город Еврипида[140]; вселенная его радостней.
Почти всем приходилось радоваться маленьким вещам, грустить из-за больших. Тем не менее (я дерзко объявляю последнюю догму) это несвойственно человеку. Человек больше похож на себя, человек более человечен, когда радость в нем — основное, скорбь — второстепенное. Меланхолия должна быть невинным предисловием, легким, ускользающим налетом — хвала должна быть жизнью души. Пессимизм, в лучшем случае, — выходной день для эмоций, радость — великий труд, которым мы живы. Язычник или агностик полагает, глядя на человека, что эта первичная потребность никогда не удовлетворится. Радость должна быть всепроникающей; агностик хочет ужать ее и загнать в один уголок мира — зато отчаяние его распространяется на непостижимую вечность. Вот что значит родиться вверх ногами. Скептик живет перевернутым: его ноги пляшут в пустячных забавах, голова его в бездне. Небеса современного человека оказались под землей — это понятно, ведь он стоит на голове, а на ней не устоишь. Но когда он обретает почву под ногами, то понимает, что обрел ее. Христианство внезапно и вполне удовлетворяет древнее стремление человека — стоять на ногах; удовлетворяет прежде всего в том, что радость становится великой, печаль — малой и узкой. Свод над нами глух не потому, что Вселенная неразумна. Это не бессердечное молчание бесконечного, бессмысленного мира; оно больше похоже на сострадательную, внезапную тишину в комнате больного. Быть может, нам из жалости дали трагедию, а не комедию — неистовая сила Божественного сбила бы нас с ног, как пьяницу в фарсе. Нам легче перенести наши слезы, чем потрясающее легкомыслие ангелов. Возможно, мы заключены в звездной палате молчания, ибо смех небес слишком громок для нас.
Веселье, маленькое и внешнее дело язычника, — великий секрет христианина. Завершая мою беспорядочную книгу, я вновь открываю ту небольшую книгу, с которой началось христианство, и вновь я приобщен к этой тайне. Поразительный герой, наполнивший Собою Писание, и здесь превосходит всех мыслителей, считавших себя гигантами. Скорбь Его естественна, хотя и редка. Стоики, древние и современные, гордятся тем, что скрывают свои слезы. Он не скрывал Своих слез, они были ясно видны на Его лице при свете дня — а день на Его родине ярок. Надутые супермены и важные дипломаты гордятся тем, что могут сдержать свой гнев. Он гнева не сдерживал. Он вышвырнул столы из храма и спрашивал людей, как думают они избежать гибели. Но кое-что Он сдерживал. Я говорю со всем благоговением: в этой поразительной Личности было то, что можно назвать застенчивостью. Что-то Он утаил от всех, когда удалился на гору для молитвы; Он всегда это скрывал, обрывая речь или внезапно уединяясь. Было нечто, слишком великое, чтобы Бог показал нам это, когда Он жил на земле, — и я думаю иногда, что это Его радость.
Примечания
1
Сборник статей «Еретики» издан в 1905 г . Вошли в него статьи об Уэллсе, Киплинге и других современных Честертону писателях.
2
Стрит Джордж Слайт (1867—1930) — английский писатель и журналист. Честертон приводит его слова из рецензии, напечатанной в «Аутлук» 17 июня 1905.
3
Брайтонскийпавильон — Брайтон был модным курортом в конце XVIII—XIX вв. Георг IV, еще будучи наследником престола, построил там летнюю резиденцию, позднее переделанную Джоном Нэшем в «восточном стиле». Поэтому неопытный путешественник и может принять это здание за варварский храм.
4
Хэнуолл — сумасшедший дом в западном пригороде Лондона. Дальше Честертон обыгрывает сходство слов «Hanwell» и «hell» (ад).
5
Сауткотт Джоанна (1750—1814) — английская «пророчица», объявившая, что ей предстоит