ступень пути, самую одинокую и таинственную. То, о чем я расскажу сейчас, окутано туманом сомнений, даже дата; некоторые летописцы относят это к гораздо более ранней поре. Но когда бы это ни случилось, именно здесь его жизнь достигла вершины, и лучше всего указать на это сейчас. Я говорю, «указать», потому что вряд ли можно сделать больше; тут все тайна — и в высшем, духовном, и в простом, историческом смысле. Примерно было так: святой Франциск с молодым братцем зашли по пути в праздничный замок, где ждали сына, посвященного в рыцари. В это обиталище вельмож они, как обычно, вошли невзначай и стали проповедовать благую весть. Наверное, кто-нибудь да слушал святого «как ангела Господня»; во всяком случае, так слушал дворянин по имени Орландо ди Кьюзи. У него были земли в Тоскане, и он выразил почтение к Франциску небывалым, живописным образом. Он подарил ему гору, а гор, должно быть, еще не дарили в нашем мире. Францисканские правила запрещали принимать деньги, но ничего не говорили о горах. Кроме того, святой Франциск принял ее как бы на время, условно, — он все принимал так; но ушел туда скорее отшельником, чем монахом. Вернее, он уходил туда, чтобы молиться и поститься, и не брал даже ближайших друзей. То была гора Альверно в Апеннинах, и на вершине ее осталось навсегда темное облако, окруженное сиянием славы.
Никто никогда не узнает, что именно там случилось. И самые духовные, и самые обычные исследователи святой жизни много спорили об этом. Может быть, святой Франциск никому ничего не сказал; во всяком случае, если он и говорил, то очень мало. По-видимому, он лишь однажды обронил несколько слов, и слышал их лишь один из братцев. Как бы ни мучили меня благоговейные сомнения, признаюсь, что этот единственный намек для меня исключительно реален; есть вещи, которые реальнее, чем повседневная реальность. Образ многозначен, он странен, но мы ощущаем за ним что-то поражающее чувства, как поражают их многоочитые твари Откровения. Франциск увидел в небе, над собой, огромное крылатое существо, вроде серафима, распростертое крестом. Осталось тайной, было ли оно распято, или только раскинулось по небу, или держало огромный крест. Но все же ясно, что могло оно быть и распятым, ибо, по слову святого Бонавентуры, святой Франциск удивился, что серафима можно распять — ведь эти таинственные, древние ангелы избавлены от немощи Страстей. По предположению святого Бонавентуры, странность эта означала, что святой Франциск будет распят как дух, а не как человек; но что бы это ни значило, самое видение удивительно, поразительно живо. Над Франциском заполонила небо невообразимая сила, древняя, как Ветхий днями; сила, которую здравые люди воображали крылатым быком или дивным чудищем, — и она страдала, словно подбитая птица. По преданию, мука серафима пронзила душу Франциска мечом жалости, и он забылся в экстазе, близком к агонии. Потом видение исчезло, агония кончилась, тишина и чистый утренний воздух мягко устлали лиловые расщелины гор. Одинокий Франциск уронил голову и обрел покой, который приходит, когда что-то свершилось, завершилось; и, посмотрев вниз, увидел следы гвоздей на своих ладонях.
Глава 9
ЧУДЕСА И СМЕРТЬ
Поразительная повесть о стигматах, завершившая предыдущую главу, завершила и жизнь святого Франциска. Собственно, это было бы концом, даже если бы случилось вначале; но самое достоверное предание относит это к поздней поре и говорит, что оставшиеся земные дни были подобны призрачной жизни теней. Может быть, прав святой Бонавентура, и святой Франциск увидел в огромном зеркале свою душу, способную страдать если не как Бог, то как ангел. Может быть, видение выражало — проще и величественней, чем привычное христианское искусство, — непостижимую смерть Бога. Во всяком случае, оно увенчало и запечатлело печатью жизнь святого Франциска. Кажется, именно после этого видения он начал слепнуть.
Для нашего поверхностного очерка видение это важно и по другой, не столь духовной причине. Оно дает нам повод поговорить о множестве особых случаев, если хотите, сказок из жизни святого Франциска. Не назову их более спорными, чем все остальное; но спорили о них больше. Я имею в виду бесчисленные свидетельства и предания о его чудотворной силе и мистическом опыте. Нетрудно разукрасить ими, как алмазами, каждую страницу; но, учитывая цель этой книги, я предпочел, хотя бы наспех, собрать алмазы в кучу.
Поступил я так из уважения к предрассудку. Конечно, этот предрассудок уже отходит в прошлое, исчезает под натиском просвещения, особенно же под натиском научных фактов. Однако те, кто постарше, упорно держатся за него, да и молодые нередко следуют традиции. Как вы уже догадались, я говорю о знаменитом «Чудес не бывает!». Кажется, сказал это Мэтью Арнольд, прекрасно выразив веру наших викторианских дядюшек и дедов. Другими словами, я имею в виду наивный и поверхностный скепсис, возникший в начале XVIII века, когда несколько философов довели до всеобщего сведения, что они разобрались в мироздании, как в часах, механизм оказался очень простым и теперь ясно с первого взгляда, что может случиться, а что нет[115]. Кстати, не надо забывать, что скептики эти, дети Золотого века скептицизма, сомневались в первых сенсациях науки не меньше, чем в косных легендах веры. Когда Вольтеру сказали, что высоко в Альпах нашли рыбьи кости, он расхохотался и предположил, что их оставил постящийся отшельник или монах (видимо, из монашеского коварства).
Теперь всякий знает, как наука отомстила скептикам. Граница вероятного снова не менее туманна, чем во мгле средневековья; хуже того: вероятного все больше, невероятного все меньше. Во времена Вольтера люди гадали, какое чудо им удастся разоблачить следующим. В наши дни мы гадаем, какое чудо придется проглотить.
Но задолго до наших дней, во времена моей юности, когда образ святого Франциска забрезжил передо мной и даже издали поразил меня, в ту викторианскую эпоху, когда добрые дела святого совершенно серьезно отделяли от его чудес, я не совсем понимал, как это делается. Я не понимал, и сейчас не понимаю, что именно дает возможность уверенно делить на части столь единые с виду летописи. Все, что мы знаем об истории, в частности о средних веках, мы узнали из хроник, связных записей, составленных иногда безвестными, всегда уже умершими ныне людьми, которых нельзя подвергнуть перекрестному допросу. Я не сетую на то, что историки во многом сомневаются. Но почему бы им не пойти дальше? Ну хорошо, пусть они правы, и все эти сказки никто не включил бы в летопись, кроме безумца или лжеца; но следует отсюда лишь то, что хроники написаны лжецами и безумцами. Например, историки пишут: «Монахи-фанатики считали возможным оповещать людей о чудесах, творящихся у могилы Фомы Беккета»[116]. Почему бы им не сказать: «Монахи-фанатики дошли до того, что приписали убийство в соборе четырем рыцарям короля Генриха»? Они пишут: «Легковерные люди той эпохи верили, что Жанна д'Арк[117] посредством чуда узнала переодетого дофина». Почему бы не написать: «Легковерные люди той эпохи поверили, что безвестную крестьянку пустили ко двору дофина»? Так и здесь. Нам говорят, что святой Франциск не мог выйти невредимым из огня. Почему же мы должны верить, что он вышел невредимым из рук фанатичных мусульман? Я ничего не доказываю, я просто спрашиваю. Совершенно все, что мы знаем о святом Франциске, поведали нам люди, которые свято верили в чудеса. Может быть, это монашеские сказки и вообще не было на свете ни Франциска, ни Бекета, ни Жанны. Я довожу сейчас все до абсурда; но я свожу к нелепости мысль о нелепости чудес.
Да и чисто логически такой метод привел бы к дичайшим нелепостям. Ту или иную историю можно назвать невероятной лишь в том случае, если автору нельзя верить; но никак не тогда, когда другие ее части вполне правдоподобны. Пусть кто-нибудь скажет, что видел человека в желтоватых брюках, который прыгнул сам себе в глотку, и мы не станем клясться на Писании, что брюки были желтоватыми. Пусть скажут, что на голубом воздушном шаре долетели до Луны, и мы не дадим слова, что шар был именно голубым. Если вы сомневаетесь в рассказах о чудесах святого Франциска, логически правильно усомниться и в его существовании. И впрямь, недавно безумный скепсис дошел до того, что усомнились в существовании святого Патрикия[118], что и с исторической, и с человеческой точек зрения ничуть не разумней. Было время, когда все сводили к мифу, растворяя добрую часть истории в жарких лучах мифа о Солнце. Кажется, это солнце закатилось, но место его заняли бесчисленные луны и метеоры.
Из святого Франциска можно сделать прекрасный солярный миф. Кем же ему быть еще, если он теперь известен прежде всего стихами, обращенными к Солнцу? Незачем и говорить, что костер в Сирии — это восход, а кровавые раны в Тоскане — закат. Я мог бы и дальше развивать мою теорию; но, как всегда бывает в таких случаях, другая, ничуть не хуже, приходит мне на ум. Не могу понять, как до сих пор не