которыми их наделяет школа, ни грубых манер, привитых университетом, ни наглой развязности и верхоглядства, самых драгоценных приобретений, которые они делают за время своих путешествий. Родители ничего им об этом не говорят, а естественно, что, кроме них, некому это сделать; поэтому они продолжают все то же и, ни от кого не слыша правды, даже не догадываясь о ней, ведут себя несуразно, непристойно, постыдно.
Как я уже говорил тебе раньше, один только отец может позволить себе порицать великовозрастного парня за такие вот недостатки и промахи, которые вошли у него в привычку. Это не под силу самому близкому другу, если на помощь не придет родительский авторитет. Поэтому я могу с полным основанием сказать, что это счастье твое – иметь такого искреннего, дружески к тебе расположенного и прозорливого наставника. Ничто не укроется от моего взгляда, я буду выведывать все твои недостатки, для того чтобы их исправлять, с тем же рвением, с каким буду отыскивать все твои достоинства, для того чтобы хвалить тебя за них и вознаграждать. Разница будет только в том, что о последних я буду возвещать громогласно, а на первые никогда даже не намекну, кроме как в письме к тебе или при свидании
Только что получил письмо м-ра Харта от 1 ноября н. ст.; очень рад был узнать, что в конце месяца он думает ехать в Париж; значит, с ногой у него лучше; к тому же, как мне кажется, оба вы только теряете время в Монпелье: в Париже он нашел бы хорошего врача, а ты – хорошее общество. Ну а пока, надеюсь, ты посещаешь самое лучшее общество Монпелье, а его всегда можно найти в доме интенданта или командующего округом. У тебя там должно быть достаточно времени, чтобы выучить
P. S. Поразмыслив, посылаю это письмо в Париж; к тому времени, когда оно придет, ты, верно, уже уедешь из Монпелье.
XLIX
Лондон, 28 января 1751 г.
Милый друг!
На этих днях мне прислали счет, якобы переведенный тобою на мое имя; я не сразу решился его оплатить, и не из-за суммы, а потому, что ты не прислал мне авиза, что всегда делается в подобных случаях, главным же образом потому, что не нашел на нем твоей подписи. Лицо, предъявившее мне этот счет, предложило тогда взглянуть на него еще раз, сказав, что подпись твоя на нем есть; тогда я проверил все и с помощью лупы установил: то, что я первоначально принял за чью-то обыкновенную пометку, в действительности было твоей подписью, нацарапанной самым плохим и мелким почерком, какой мне довелось видеть в жизни. Та к плохо я при всем старании написать не могу… Счет я все же рискнул оплатить, хотя, по правде говоря, мне легче было бы лишиться этих денег, чем знать, что ты так расписываешься. У каждого дворянина и у каждого делового человека своя определенная подпись, которой он никогда не меняет, дабы ее всегда легко можно было узнать и нелегко подделать, и подписываются все обычно несколько крупнее, чем пишут, твоя же подпись была и мельче, и хуже твоего обычного почерка. И вот я стал думать о том, какие печальные недоразумения может повлечь за собою привычка писать так худо.
Например, если бы ты написал что-нибудь таким почерком и послал в канцелярию государственного секретаря, письмо твое немедленно переправили бы к расшифровщику, решив, что оно содержит секретнейшие сведения, которые рядовому чиновнику нельзя доверить. Если бы ты написал так какому- нибудь археологу, тот (зная, что ты человек ученый) непременно бы решил, что оно написано либо руническим, либо кельтским, или славянским шрифтом, и никогда бы не подумал, что это буквы современного алфавита. А если бы ты послал хорошенькой женщине написанную таким почерком
Я часто говорил тебе, что каждый человек, у которого есть глаза и правая рука, может выработать какой угодно почерк; и совершенно очевидно, что это можешь и ты, коль скоро ты отлично умеешь писать греческим и готическим шрифтами, несмотря на то что, когда ты занимался этими языками, учителя каллиграфии у тебя не было. На родном же своем языке, хоть такой учитель у тебя и был, пишешь ты из рук вон плохо, почерком, негодным ни в делах, ни в повседневной жизни. Я отнюдь не хочу, чтобы ты непременно писал прямыми, старательно выведенными буквами, как пишут сами учителя каллиграфии; человек деловой должен уметь писать быстро и хорошо, а это зависит исключительно от практики. Поэтому я советовал бы тебе найти в Париже хорошего учителя чистописания и позаниматься с ним какой-нибудь месяц – а этого будет совершенно достаточно, – потому что, честное слово, красивый ясный деловой почерк гораздо важнее для тебя, чем ты думаешь.
Ты скажешь мне, что пишешь так плохо, потому что торопишься. На это я отвечу: а чего ради ты вообще торопишься? Человек разумный может спешить, но он никогда ничего не делает наспех: он знает, что все, что делается наспех, неизбежно делается очень плохо. Он может хотеть сделать то или иное дело возможно скорее, но он постарается тем не менее сделать его хорошо.
Люди мелкие начинают торопиться, когда дело, за которое они взялись, оказывается им не по плечу, – а так оно чаще всего и бывает; они приходят в смятение, начинают бегать, суетиться, всем надоедать и окончательно сбиваются. Они хотят сделать все сразу и ничего не успевают. Человек же разумный прежде всего рассчитывает, сколько ему понадобится времени, чтобы сделать все хорошо, и если он спешит, то это сказывается лишь в том, что он последовательно прилагает к тому все усилия; он старается достичь своей цели спокойно и хладнокровно и не начинает другого дела прежде, чем не окончит первого. Понимаю, что ты очень занят и тебе приходится заниматься множеством самых различных вещей, но помни, было бы гораздо лучше, если бы ты сделал хотя бы половину из них хорошо, а половину не сделал вовсе, чем сделал все, но лишь кое-как. К тому же из тех считанных секунд, которые ты сможешь сберечь в течение дня, избрав себе вместо хорошего почерка плохой, никогда не соберется ничего значительного, что могло бы вознаградить тебя за бесчестие и насмешки, которые ты навлечешь на себя, если будешь писать каракулями, наподобие какой-нибудь уличной девки. Суди теперь сам: если твой отменно плохой почерк показался нелепостью даже мне, то как же на него посмотрят другие, у которых нет такого пристрастия к тебе, какое есть у меня. ‹… ›
L
Лондон, 28 февраля ст. ст. 1751 г.
Милый друг!
Эта эпиграмма Марциала[180] смутила очень многих; люди не могут понять, как это можно не любить кого-то и не знать, почему не любишь. Мне кажется, я хорошо понимаю, что этим хотел сказать Марциал, хотя сама форма эпиграммы, которая непременно должна быть короткой, не позволяла ему разъяснить свою мысль полнее. Думаю, что