безраздельно, как и на занятиях. Если же ты не сумеешь уделить должное внимание и тому и другому, ни то, ни другое не принесет тебе ни удовлетворения, ни успеха. Человек, который неспособен овладеть своим вниманием и направить его на нужный предмет, изгнав на это время все остальные мысли, или который просто не дает себе труда об этом позаботиться, негоден ни для дела, ни для удовольствия. Если где-нибудь на балу, за ужином, в веселой компании человек принялся бы решать в уме геометрическую задачу, он оказался бы очень неинтересным собеседником и представлял бы собою в обществе жалкое зрелище. А если в часы, посвященные геометрии, мысли его клонились бы к менуэту, то, думается, математик бы из него вышел неважный. День велик, и его хватит на все, если одновременно ты бываешь занят чем-то одним, и вместе с тем целого года тебе ни на что не хватит, если ты будешь делать два дела сразу. ‹…›
XVI
Лондон, 30 июля ст. ст. 1747 г.
Милый мой мальчик!
Четыре раза уже приходила почта и – ни одного письма, ни от тебя, ни от м-ра Харта. Я приписываю это тому, что ты очень часто переезжаешь в Швейцарии из одного места в другое. Надеюсь, что теперь ты уже обосновался где-нибудь более прочно.
В последних моих письмах – к тебе и м-ру Харту – я писал, что к дню Михаила Архангела тебе надо быть в Лейпциге, где ты будешь жить в доме профессора Мэско[33] и находиться на пансионе в одном из ближайших домов вместе с еще несколькими молодыми людьми твоего круга. Профессор прочтет тебе лекции о
В Лейпциге ты встретишь множество достойных людей, и мне хочется, чтобы, закончив свои дневные занятия, ты проводил в их обществе вечера. Там есть нечто вроде двора, который держит вдовствующая герцогиня Курляндская; мне хочется, чтобы тебя туда ввели. В Лейпциг приезжает также два раза в год на ярмарку король польский со своим двором, и я напишу сэру Чарлзу Уильямсу [40], королевскому посланнику, чтобы он представил тебя и ввел в хорошее общество.
Должен только заметить, что вряд ли тебе будет смысл посещать хорошее общество, если ты не окажешься под стать ему и не усвоишь манеры, которые его отличают, если ты не будешь стараться нравиться людям и не покажешь себя юношей воспитанным, умеющим держаться с той непринужденностью, которая свойственна настоящему светскому человеку. Следя за своими манерами, не пренебрегай и наружностью: помни, что ты должен всегда быть очень опрятно и изящно одет и всегда обходителен, что надо стараться всячески избегать неприятных для окружающих поз и неловких жестов; есть ведь немало людей, у которых все это вошло в привычку, и они уже не могут себя переделать. Помнишь ли ты, что надо полоскать рот – по утрам и каждый раз после еды? Это совершенно необходимо, для того чтобы надолго сохранить зубы и тем самым избавить себя от многих мучений. Мои зубы доставили мне немало страданий, и сейчас вот они выпадают только потому, что, когда я был в твоем возрасте, я недостаточно им уделял внимания. Хорошо ли ты одеваешься и не слишком ли хорошо? Достаточно ли следишь за тем, какой у тебя вид и манеры, когда появляешься где-нибудь, и не держишь ли ты себя при этом слишком развязно или слишком натянуто? Все это требует некоторых усилий и непроизвольного внимания; наши истинные достоинства приобретают тогда дополнительный блеск. Лорд Бэкон[41] говорит, что приятная наружность – это вечное рекомендательное письмо. Вне всякого сомнения, это приятный предвестник истинного достоинства, – она расчищает для него путь.
Не забудь, что я увижусь с тобою в Ганновере летом и буду ждать от тебя во всем совершенства. Если же я не обнаружу в тебе этого совершенства или хотя бы чего-то очень близкого к нему, мы вряд ли с тобою поладим. Я буду расчленять тебя, разглядывать под микроскопом и поэтому сумею заметить каждое крохотное пятнышко, каждую пылинку. Мое дело – предупредить тебя, а меры ты принимай сам. Твой…
XVII
Лондон, 21 сентября ст. ст. 1747 г.
Милый мой мальчик!
Получил с последней почтой твое письмо от 8 н. ст. и нисколько не удивляюсь тому, что тебя поразили и предрассудки папистов в Эйнзидельне[42], и все нелепости, которые они рассказывают о своей Церкви. Помни только, что заблуждения и ошибки в отношении взглядов, как бы грубы они ни были, если они искренни, должны вызывать в нас жалость, и не следует ни наказывать за них, ни смеяться над ними. Человека с ослепшим умом надо пожалеть так же, как и того, у кого ослепли глаза: и если в том и другом случае кто-нибудь сбивается с пути, он не виновен и не смешон. Милосердие требует, чтобы мы направили его на путь истинный, и милосердие же запрещает нам наказывать или высмеивать того, кого постигла беда. Каждому человеку дан разум, который им руководит и должен руководить, и хотеть, чтобы каждый рассуждал так, как я, все равно что хотеть, чтобы каждый был моего роста и моего сложения. Каждый человек ищет правды, но одному только Богу ведомо, кто эту правду нашел. Поэтому несправедливо преследовать, а равно и высмеивать людей за те убеждения, которые сложились у них в соответствии с их разумом и не могли сложиться иначе.
Виновен тот, чьи слова или поступки заведомо лживы, а не тот, кто честно и искренне в эту ложь поверил. Я действительно не знаю ничего более преступного, более низкого и более смехотворного, чем ложь. Это – порождение злобы, трусости или тщеславия, но, как правило, ни одно из названных чувств не достигает с ее помощью своей цели, ибо всякая ложь рано или поздно выходит на чистую воду. Если я солгал по злобе, чтобы повредить доброму имени человека или его карьере, я, может быть, действительно на какое-то время нанесу ему вред, но можно с уверенностью сказать, что в конце концов больше всего пострадаю я сам, ибо, как только обнаружится моя ложь (а она, вне всякого сомнения, обнаружится), меня осудят за то, что я был так низок, и все, что бы я потом ни сказал в порицание этого человека, пусть даже это будет сущая правда, сочтут клеветой. Если я буду лгать или прикрываться двусмысленностью, а это одно и то же, для того чтобы оправдать какие-то слова свои или поступки и тем самым избежать опасности или стыда, которых боюсь, я сразу же выдам этим и страх свой, и ложь, и, таким образом, я не только не избавлюсь от опасности и позора, но лишь усугублю и то и другое и к тому же выкажу себя самым подлым и низким из людей, – и можно быть уверенным, что ко мне так и будут относиться до конца моих дней. Страх, вместо того чтобы отвращать опасность, ее накликает, ибо тайные трусы начинают клеймить явных. Если человек, на свое несчастье, совершил какой-то проступок, самое благородное, что он может сделать, это откровенно признаться в нем – это единственная возможность искупить его и получить за него прощение. Увиливание, увертки, подтасовка, для того чтобы избежать опасности или неудобства, настолько низки и выявляют такой безотчетный страх, что человек, прибегающий к ним, заслуживает только пинка и, кстати говоря, нередко его получает.
Есть и еще одна разновидность лжи, сама по себе безобидная, но до крайности нелепая, я говорю о лжи, порожденной неправильно понятым тщеславием; такого рода ложь сразу же компрометирует саму цель, ради которой возводятся все эти хитрости, и завершается смущением и посрамлением того, кто их измыслил. Сюда относятся главным образом ложь рассказчиков и ложь историков, назначение которой – безмерно прославить ее сочинителя. Он всегда оказывается героем созданий своей фантазии: он подвергался различным опасностям, которых, кроме него, никто никогда не мог избежать; он собственными