— Домой.
— Куда?
— В Егоршино, в деревню, — снова привстал мужик.
— В колхоз?
Мужик молчал, глядя в окно. Там — дождь, серые столбы, истерзанные клочья паровозного дыма, мертвенно-белого на темнеющем небе. Утомительно и равномерно — ниже и выше и опять ниже — тянутся провода.
— В колхоз? — повторил лысый.
Мужик съежился, точно хотели его ударить, и привстал.
— В колхоз! — оказал он с отчаянностью. — Виниться.
— Выгнанный?
— Выгнанный... Да только не по закону меня выгнали! Все одно не по закону.
Слова он отщелкивал сухо и быстро. Из дымного полусумрака жестко поблескивали его глаза. У него были страшные глаза: голые, без ресниц, окаймленные красным. Его короткие тупые пальцы бегали по худым коленям.
— Я не отказываюсь, я признаю, — лодырничество... Обшибся человек! Только нет такого закону, чтобы гнать с первого разу!
Густо загудел паровоз. Лязгнул мост, мелькнул в окне железным переплетом.
— А куда ездил? — спросил лысый.
— Везде был... Мы по плотничному делу. Не берут никуда без справки. Вот видишь... — Мужик фальшиво и резко засмеялся. — Видишь... пилу продал... — Он смеялся все громче. — Топор продал... А домой добираюсь... нынче вот домой... видишь... — И вдруг крикнул с надрывом и слезой: — Христовым именем!
И сам испугался своего выкрика, а может быть, наступившего молчания.
— Подайте что малость! — сказал он громко с издевкой. — Подайте на пропитание!
Он даже не протягивал руки, зная, что не дадут. И ему действительно не подали.
— Объясни, Тимофей Петрович, — сказал лысый. — Темнота...
Тимофей закашлялся:
— Да... кгм.. так-то... — Непонятное смущение мешало ему говорить. Наконец он пересилил себя. — Да... за свои грехи, известно. Которые лодыри, им завсегда плохо, А вот я, как ударник, то обут, одет и лечат бесплатно...
Мужик посмотрел на Тимофея пронзительными глазами.
Кривая усмешка повела его сухие лиловые губы.
— Все ты врешь! — раздельно сказал мужик. — Я тебя по роже наскрозь вижу!
Тимофей не успел ответить: мужика накрыл кондуктор. На следующей остановке Тимофей прильнул к окну. Мужика вели в станцию. Он, видимо, уже привык к таким приключениям и был спокоен. Ветер пошевеливал пустую котомку на его спине, раздувал ветхую рубаху с протертыми локтями. Мокрый песок облепил его босые ноги.
Через пять минут он — такой же спокойный — вышел от дежурного на платформу, воровато оглянулся и нырнул под вагон. Тимофей перешел к противоположному окну. Мужик собирал окурки. Поезд уже был готов к отправлению, а он бесстрашно ползал под колесами: ему было все равно. Тогда Тимофей тайком, чтобы не увидел лысый, бросил в окно две конфеты и папиросу.
— Спасибо, — сказал мужик; он смотрел на Тимофея снизу; зубы у него были сизые, железные; острые скулы, казалось, могли прорвать сухую, натянутую до блеска кожу.
Поехали дальше. Народу в вагон набивалось все больше.
— Разлегся! — кричали Тимофею.
— Колхозный ударник, — строго вступался лысый. — Едет из больницы. Отойди, товарищ...
— Вон что, — миролюбиво отвечал пассажир, — ну, пущай лежит. Потеснитесь-ка, братцы.
В вагоне тепло. Народ лезет на головы друг другу. Глянцевитая темнота окна дважды отражает лампочку. Начинаются обычные вагонные споры и пересуды.
— Враки, — важно говорит Тимофей, поудобнее вытягиваясь на полке. — От ящура самое лучшее средствие соль с дегтем. Уж я знаю, Я всю нашу колхозную скотину вылечил.
И народ внимательно слушает Тимофея... Так и ехал он всю дорогу, как в сказке, окруженный всеобщим уважением и заботой, забыл, о том, кто есть он на самом деле, сам поверил в свое геройство и был счастлив.
Но всякой сказке приходит конец. Вышел Тимофей из теплого, веселого вагона в дождь, в темноту, на ветер. По мокрым рельсам бежали от паровоза красные отблески.
— Выздоравливай, Тимофей Петрович! — кричал лысый.
А поезд, отстукивая, набирал скорость и все чаще тасовал на откосе желтые квадраты окон. На подножке последнего вагона Тимофей увидел рваного мужика. Он сидел скрючившись, пряча от дождя босые ноги, он мелькнул через полосу жидкого света, — исчез в темноте, И долго смотрел Тимофей вслед поезду; тускнели сигнальные огни: зеленый и красный.
«Вот едет мужик без билета, — думал Тимофей, — дождем его сечет, продувает ветром, осыпает искрами; кругом — беззвездная мгла, железный скрежет и грохот. Никто мужика не жалеет, впереди — еще неизвестно что, возьмут ли обратно в колхоз? Очень тошно и одиноко рыжему мужику на подножке...»
А еще больше задумался Тимофей дома, когда после первых радостей встречи уселась вся его семья за обед. Головы ребячьи торчат над столом, словно капустные кочаны — и такие же белые. Ближе два больших кочана — двояшки, потом поменьше, потом еще поменьше; наконец шестой, самый маленький и сопливый кочан. Долго смотрел Тимофей на своих ребят и вдруг изумился:
— Баба! Ты погляди — шесть душ ведь! А?.. Когда только!..
— Лопают много, — вздохнула баба. — Растут.
На другой день Тимофей пошел к председателю.
— Живой? — обрадовался Гаврила Степанович, — Вырезали? Ну-ка, расскажи. Чай, и не помнишь?
— Помню все, — соврал Тимофей. — Расскажу опосля. Я насчет работы.
Председатель послал его к доктору; тот дал освобождение на целый месяц.
— Иди покеда обратно в коровник, — сказал Гаврила Степанович.
Вечером Тимофей лежал на своем привычном месте, в углу, на мягкой скользкой соломе. Но заснуть Тимофей не мог: не милы ему были теперь и влажные вздохи коров и запах парного помета; каждые полчаса он выходил проверять замок. Он боялся, что снова застанут его спящим и тогда, припомнив прошлые грехи, обязательно исключат. Он бросит жену, ребят и поедет, как рыжий мужик, через сырую, холодную мглу, на скользкой подножке, и нигде не найдет куска хлеба, хотя в руках имеет малярное ремесло.
Этот день, надолго запомнившийся и доктору, и Кузьме Андреевичу, и Устинье, начался обычным самоваром.
— Что варить нынче: щи или суп? — спросила Устинья.
Она совсем извелась и заметно похудела. Она смотрела на доктора ненавидящими глазами.
— Что хотите, — ответил доктор, позвякивая в стакане ложкой, — что хотите, мне безразлично.
В окно всунулась голова почтаря. Он положил на подоконник лиловый конверт.
— Ежли ответ будет, то скорее. Послезавтра я обернусь.
Он пошел дальше, помахивая березовой палочкой. Рыдающий собачий лай обозначал его путь.
Московский друг писал доктору:
«...все улажено. Теперь требуется только твое заявление, с какой-нибудь ссылкой на климатические условия. Присылай заявление немедленно и через неделю получишь перевод в Москву...»
— Чай простынет, — сказала Устинья.
Она вся изогнулась, заглядывая в письмо, она подозревала, что доктор переписывается с женщиной.
Доктор достал из чемодана постельные ремни.