- Елена пишет?
- Как уехала - словно в омут канула. Ни звука.
Больше ни о чем таком семейном не говорили. Немножко стесняло присутствие хоть и хорошего, сердечного, но все-таки постороннего человека. Уселись за стол (в комнатке больше негде было садиться) и стали перебирать ганчештинские новости. Григория Ивановича все интересовало. Он всех здесь знал и помнил.
- Как наша школьная сторожиха, которая нас все с огорода гоняла?
- Живет и здравствует.
- А этот... у кого мы грушу подпилили... Роман Афанасьевич?
- Знаю, знаю, о ком ты говоришь. Перебрался в Оргеев.
- А как дедушка, которого еще, помнишь, всё мальчишки дразнили?
- Никанор? Помер. Еще в прошлом году. Отмаялся.
- Ой! - вскочила вдруг Софья. - Мне еще ужин готовить, сейчас мой-то вернется с работы...
Они попрощались. Анна Андреевна их провожала, стоя на крыльце. И затем каждый направился в свою сторону. Софья стала осторожно пробираться по лужам, а Котовский исчез в сумерках - только слышно было некоторое время, как хлюпал по грязи его конь.
Котовский разъезжал по лесам и оврагам своего участка. Ночевал, где застанет ночь: или на сеновале, или даже в лесу. Загорел, поздоровел. Все лето прошло в этом счастливом отдыхе.
А затем, как и следовало ожидать, лесничий несколько смущенно заявил Котовскому, что больше в его услугах не нуждается. Он извинялся, оправдывался, наконец его честная натура не выдержала, и он сказал откровенно, что ему дали понять: лесной объездчик Котовский нежелателен.
- В чем там у вас дело, я не знаю, - сказал лесничий, - я далек от всякой политики... У меня семья... ну и приходится, знаете ли, считаться...
Жизнь готовила Котовскому новые испытания.
Скоповский опять строчил донос. Велика была злоба этого человека! Он задался целью во что бы то ни стало сгноить в тюрьме бывшего своего управляющего. Для своего замысла он привлек и Семиградова. Каких только небылиц не выдумывали они, усевшись вдвоем над листом бумаги!
Скоповского подогревала распространившаяся по всему городу история с этим злосчастным окном. Пустил этот слух садовник, случайно наблюдавший полет. А в городе, изнывавшем от скуки, шутники придумали массу забавных подробностей. Некоторые говорили, что Скоповский, выброшенный управляющим в окно, летел вниз головой, воткнулся в мягкую землю по плечи и его пришлось - понимаете? - выдергивать, как редьку из гряды! Наконец, уверяли, что никакого управляющего вообще не было, а была разъяренная супруга, и Скоповский сам выбросился в окно и попал не то в куст шиповника, не то просто в крапиву...
Скоповскому нельзя было появиться в обществе. Сразу на него показывали глазами: 'Тот самый помещик', - и начинались перешептывания да смешки.
Скоповский и Семиградов ездили в жандармское управление, лично нанесли визит бессарабскому губернатору Харузину. И двадцать второго ноября 1903 года Котовский опять очутился в тюремной камере.
Снова загремели тюремные ворота, снова гулко прозвучали в темных тюремных коридорах тяжелые шаги, затем распахнулась дверь в камеру и снова за ним захлопнулась. В подслеповатое окошечко, прочно загороженное толстыми железными прутьями, почти не проникал свет. Затхлый воздух был неподвижен. Да, все здесь было устроено с таким расчетом, чтобы тот, кто попал сюда, медленно чахнул и гнил.
Но Котовский совсем не собирался чахнуть. Нет, он еще только начинает по-настоящему жить. Все, что прожито до сих пор, - подготовка. И ведь он не выполнил обещания! Еще в прошлом году, находясь в тюрьме, он сказал одному человеку, что следующий раз будет сидеть в тюрьме за дело. Где же это дело? Что может делать он, Котовский?
Котовский лежал на нарах и обстоятельно разрабатывал план действий. Он посвятит всю свою жизнь борьбе с богачами, помещиками, правителями - со всеми, кто мучит и терзает бедняков.
Эти мысли были бесформенны, Котовский шел на ощупь, своим собственным опытом, своими побуждениями и чувствами. Он только осознал, что навсегда связывает судьбу с обездоленными. Он только понял, что будет бороться всеми средствами со сворой сытых, самодовольных, облеченных властью, со Скоповским и Семиградовым, с тем хозяйчиком, который выбросил на улицу Ивана Павловича, с купцом Гершковичем и всеми другими пауками-кровососами.
В этих мыслях незаметно прошло время. Как и в прошлый раз, Котовского вскоре выпустили.
Совершенно случайно, блуждая по городу, Котовский увидел приказ о мобилизации, наклеенный на заборе. Котовский вдруг остановился на цифре '1881'... Тысяча восемьсот восемьдесят один! Это и есть его год рождения! Значит, отсидев два раза в тюрьме, вдоволь наголодавшись и настрадавшись, - теперь он должен пойти защищать ненавистных ему правителей и проливать за них кровь в русско-японской войне? Не будет этого!
На следующий день Котовский приобрел на толкучке документы. Ну вот. Теперь у него другая фамилия и согласно документам непризывной возраст.
Через два дня в Киеве, по Крещатику, шагал плотный, рослый человек, по документам - Михаил Тарутин.
В Киеве было неспокойно. Всюду было много полицейских, с бляхой, с шашкой, которую в народе звали 'селедкой', и с угрожающе громоздкой кобурой. Они расхаживали взад и вперед, в белых перчатках, усатые, вежливые... Для устрашения публики по улицам проезжали казаки. Женщины визжали, прохожие шарахались на тротуары.
Но вот появилась вдали и медленно проследовала к центру рабочая демонстрация. 'Долой самодержавие!' - прочел Котовский-Тарутин на красном полотнище. Полиция куда-то исчезла. Рабочие шли посреди улицы. Кто-то запел 'Варшавянку'. Другие подхватили. В окнах домов мелькали испуганные лица обывателей.
Ночевал Котовский в ночлежке, с утра ходил в поисках работы, но всюду ему отвечали: 'Своих-то увольняем'.
Каждый день у него проверяли документы. Правительство то объявляло о решительных мерах, то отменяло их. Начались аресты.
Котовский ездил в Харьков, но и в Харькове была та же обстановка. Всюду волнения, всюду стачки...
Все явственней, все ощутительней испытывал Котовский тоску по родным местам. И хотя отлично понимал безрассудство поступка, все же не выдержал - вернулся в Бессарабию.
Кишинев после Киева и Харькова показался маленьким, грязным, приземистым. Но как вдохнул этот воздух, как глянул на свое родное небо так стало радостно на душе!
Но не долго он погулял. В январе 1905 года Котовского арестовал пристав. Пришлось назвать свою настоящую фамилию.
- Я скрываюсь от отбывания воинской повинности. Моя фамилия Котовский. Вам ясно?
- Очень даже ясно, - весело согласился пристав, красавец с нафабренными усами и набриолиненной головой. - А поскольку вы являетесь балтским мещанином, я вас туда и направлю для принятия надлежащих мер.
Пристава не интересовали убеждения, взгляды. Он исправно нес службу и полагал основой своей деятельности неукоснительность. Он послал запрос в Балту. Послал донесение по инстанции. Потом послал извещение о получении разъяснения и разъяснение по поводу извещения.
А Котовский тем временем находился в кутузке, при полиции. Кутузка, по-видимому, никогда не проветривалась, никогда не подметалась, в ее стенах были гнезда клопов, нары были отполированы боками часто сменявшихся здесь обитателей. Котовский разглядывал и этот клоповник, и тупые лица полицейских, и накуренную до невозможности дежурку. Все это сливалось в его представлении в одно слово, крупно выписанное на красном полотнище демонстрантов в Киеве: 'Самодержавие'. Вот оно - затхлое, тупое, клопиное. Оно и есть то, что следует ненавидеть.
После длительной переписки между Балтой и Кишиневом Котовского отправили в Девятнадцатый Костромской пехотный полк, в Житомир. Здесь он встретил замуштрованных мужичков, которые с перепугу