Елена тихонько вскрикнула, засмеялась, зарадовалась, охватила шею Петра быстрыми, горячими руками, голыми, стройными, и целовала его лицо, орошая его забавными слезинками. Она говорила:
— Как же ты один поедешь, противный!
Петр ответил весело:
— Так и поеду. Возьму чемодан и поеду.
Елена спрашивала:
— А тебе будет скучно без меня? Или ты меня позабудешь? разлюбишь? Будешь веселиться с другими девчонками?
Петр говорил смеясь:
— Не позабуду. Не разлюблю. Буду скучать и плакать.
Елена воскликнула с радостным укором:
— Ну, какой ты! Смеешься! Хочешь от меня отделаться? Так вот же, — и я поеду с тобою. И пожалуйста, не спорь.
Петр весело говорил:
— Хорошо, если тебя дядя отпустит, так в Норвегию и в Англию я тебя возьму, уж так и быть. А осенью сюда привезу.
Елена настаивала:
— Нет, я и в Петербург с тобою поеду.
Петр спросил:
— А что ты будешь делать в Петербурге?
Елена с легким вздохом сказала:
— Учиться. Дело известное, — поступлю на какие-нибудь скучноватые курсы и буду прилежно изучать филологию. Правда, прилежно.
Глава семьдесят восьмая
Ночь была опять с Триродовым, — спокойная, мудрая подруга, покровительница одиноких, неторопливых дум.
Один Триродов сидел у себя за большим письменным столом в своем кабинете. Он долго думал о своем замысле. И наконец решился приступить к его исполнению.
Триродов взял большой лист синей, плотной почтовой бумаги. Уже не было колебаний в уме Триродова. Сердце его билось спокойно, как всегда. Как всегда, стройно и спокойно развертывались его мысли.
Триродов писал первому министру королевства Соединенных Островов о своем желании выступить кандидатом на вакантный престол королевства.
Внимательно и долго обдумывал Триродов мотивы своего выступления. Он писал, не торопясь, всю ночь. Несколько раз переписывал свое письмо. Почему-то приятен был Триродову легкий, стройный звон французских фраз.
Настало утро, легкое, благоуханное, росистое. В открытые окна кабинета повеяло раннею, свежею радостью. Свет электрических свеч побледнел в розовеющем быстро очаровании зари. В саду и в вышине поднялся ликующий птичий щебет и гомон.
Триродов сам пошел в почтовую контору, в город. Шел легко и быстро, обгоняя неторопливые по дороге серые телеги со спящими мужиками и румяно-хмурыми рабами, везущими в город на продажу свой нехитрый товар. Телеги громыхали, подымая облака серой, сорной пыли. Лошади, лениво ступая, косили умные глаза на перегонявшего их человека в светлой одежде. Пахло дегтем и гарью.
В городе, около лавок и на базарах, уже толпились и шумели кухарки и хозяйки, перенося с места на место вороха пыли и груды тусклых слов.
В почтовой конторе, как всегда, пахло противно. Было душно, накурено, наплевано, насорено. Люди стояли все больше грязные, оборванные. У нескольких окошечек стояло по длинному хвосту, и в каждом хвосте шипело много злости и нетерпения.
Наконец и Триродов добрался до окошечка и подал свое письмо.
Чиновник, подслеповатый, вялый молодой человек, долго и внимательно рассматривал конверт. Потом стал перелистывать какую-то трепаную справочную книжонку.
Триродов нетерпеливо спросил:
— Ну что же? В чем дело? Я и так здесь долго стою.
Чиновник нерешительно сказал:
— Не знаю, можно ли принять.
Триродов спросил с удивлением:
— Да почему же может быть нельзя?
Чиновник вялым, тягучим голосом говорил:
— Да не знаю. Как-то не приходилось никогда к таким лицам. Да вы с ним знакомы?
Триродов сказал с досадою:
— Еще бы, закадычные друзья! Да вам-то какое дело?
Чиновник спросил:
— Это у вас деловое письмо? По делу то есть, я спрашиваю?
Триродов сказал:
— А этого вам не надо знать.
Чиновничек долго еще сомневался, вертел конверт, ворчал что-то.
В хвосте роптали.
Сидевшая за окошечком рядом маленькая, полненькая девушка с веселыми, карими глазами улыбнулась, углубляя на своих щеках забавные ямочки, и посоветовала чиновнику:
— Да вы спросите у Никифора Петровича. Он, верно, знает. — Триродов смотрел на нее и думал, что много веселости надо иметь в душе для улыбчивости в этом тусклом, сорном и зловонном месте. Или уж очень привыкла?
Чиновничек жалобным голосом позвал:
— Никифор Петрович, взгляните, пожалуйста, можно ли принять.
Подошел другой чиновник, постарше, внимательно оглядел конверт, посмотрел из-под очков, вскинув их на лоб, на Триродова и авторитетно решил:
— Конечно, можно.
В тот же день Триродов написал и послал еще несколько писем в Пальму.
День кончался, знойный, душный. С раннего утра на горизонте лежали мглисто-лиловые тучи. За далеким синим лесом бегло и странно вспыхивали молчаливые, бледно-голубые зарницы. Мгла синела на дне ярко-зеленых долин. Над черными и желтыми полями тянулись горьковато-сладкие, дымные запахи.
Уже близко к закату было солнце, когда пролились потоки дождя и гроза пронеслась над вершинами триродовского сада. Потом тишина легла на долины, и невозмутимая в небесах настала ясность.
Триродов был один. Он сидел запершись в своем кабинете. Не хотел никого видеть. Только ждал Ее, в том или ином облике приходящую, ту, истинного имени которой он не знал. Да и кто знает Ее таинственное имя?
Триродов любил быть один. Даже томления темного одиночества вкрадчиво прельщали его. Даже истомные, горькие сожаления и печали одиноких часов были ему иногда сладостны несказанно. То были печали, более сладостные, чем шумная радость земная, дневная, обычная.
Теперь, в тишине замкнутого покоя, странное чувство ожидания томило Триродова. В чем была радость обещания, еще не знал он, — но ждал нетерпеливо. Когда гроза пронеслась, и молнии отблистали за высокими окнами, и громы отгремели в вышине над кровлею, и отшумели в саду потоки дождевые, знал Триродов, что теперь скоро придет Она. Знал, что Она любит ясность и тишину после гроз.