правда. Хотя он продолжал улыбаться, но улыбка его была неуверенная, и голос звучал неверно, когда он говорил:

— Первобытное счастье, наивная веселость этой девушки, — что в этом привлекает вас? Простая, грубая жизнь, мало потребностей, потому что и средств мало к их удовлетворению. Тонкая, сложная душа современного человека не могла бы удовлетвориться этою первобытною веселостью. Хотел бы я посмотреть на современную барышню, поставленную в те же условия, как эта Навзикая. Дня бы не выдержала. И в самом деле, какая скука, — благонравные домашние заботы, игры с подругами, первобытная, полуживотная страсть, очень здоровая и очень однообразная, потом жизнь с мужем, дети, хозяйство — все, в сущности, как у нас, только все грубое, слишком простое.

Людмила Григорьевна с упрямым выражением в глазах досадливо покачала головою. Сказала:

— Не знаю, как вам передать ясно, что я думаю и чувствую. Так смутно я это ощущаю. Но как-то странно, что до этого дня я ни разу не задумывалась о том, как много лжи в моей жизни.

— Какая же ложь? — опять спросил Иван Андреевич.

С его лица сбежала улыбка. Он имел недоумевающий вид человека, которому внезапно приходится оправдываться в чем-то, в чем он не видит никакой вины, и оправдаться в чем потому еще труднее, так как нет готовых аргументов, и приходится их изобретать заново.

— В чем же ложь нашей жизни? — повторил он другими словами свой вопрос.

Людмила Григорьевна молчала, как будто она не находила слов или как будто не решалась говорить все то, что думает. Иван Андреевич пожал плечами, сел против нее у окна и говорил, как человек, приготовившийся разговорить заскучавшего ребенка:

— В нашей светской жизни есть, конечно, много условностей, есть порядочная доля неискренности, — но что же делать! Мы живем, как можем, и стараемся сделать жизнь нашу приятною и для себя, и для других.

— И все-таки, как мы ни стараемся об этом, — сказала Людмила Григорьевна, — жизнь наша не столько приятна, сколько кажется приятною. Вот я сижу у окна и вижу много людей. Из них так много бедных, голодных, злых, несчастных! А мне здесь хорошо, как может быть хорошо только тому, кто думает только о самом себе.

— Это — правда, — сказал Иван Андреевич, — все это есть, но если в нас есть эти великодушные чувства, то у нас есть и возможность дать им выход. Достаточно только заняться филантропиею.

Теперь Иван Андреевич опять почувствовал себя спокойнее, потому что можно было говорить так, чтобы нельзя было понять, говорит ли он серьезно или иронизирует.

V

Людмила Григорьевна почувствовала оттенок иронии в его словах. Она покраснела, быстро встала и, порывисто ходя взад и вперед по комнате, говорила страстно:

— Не то, не то, не то! Совсем не то! Не хочу я этого! И никому не нужна наша благотворительность, и над нашею помощью смеется тот, кому мы ее оказываем. Все — ложь, все — неправда в нашей жизни!

Иван Андреевич спросил с недоумением:

— Чего же вы хотите от жизни?

— Не знаю, не знаю, — говорила Людмила Григорьевна. — Ничего не хочу, ничего не знаю. Вдруг почувствовала, что живу как в тумане, как во сне каком-то. Только знаю, что все во мне и вокруг меня нехорошо, нехорошо! Все лживо, все скверно.

— Вы сегодня в дурном настроении, — сказал Иван Андреевич.

И ему стало приятно и удобно опять, потому что он подумал, что нашел верное объяснение.

Людмила Григорьевна засмеялась.

— Может быть, — сказала она, — но прежде, когда я бывала в дурном настроении, я все-таки думала и чувствовала иначе. Всегда был кто-нибудь виноват, на что-нибудь было досадно. А теперь я вижу ясно, что в мире виноватых нет. Никто не виноват, а мне тяжело. Не на кого досадовать, — напротив, я чувствую какую-то большую радость, когда думаю о том, что возможен рай на земле, что кто-то где-то на этой милой земле осуществляет своею жизнью очаровательно-наивные идиллии и сказочно-прекрасные легенды. В то самое время, когда я проливаю кровь, кто-то живет безгрешно и счастливо.

Иван Андреевич воскликнул полушутливо:

— Людмила Григорьевна, что вы говорите! В каких ужасных грехах вы признаетесь! Чью кровь вы проливаете?

— Ах, вы не хотите меня понять, — с досадою говорила Людмила Григорьевна. — Потворствовать, участвовать, не возмущаться, молчать — разве это не все то же самое, что самой делать все эти ужасные дела, которые вокруг нас совершаются!

Иван Андреевич слегка смутился. Какое-то обвинение почувствовалось ему в этих словах. Он холодно сказал:

— Мы делаем все, что можем, что в силах сделать. Мы не ответственны за то, что таково теперь реальное соотношение сил.

— А я вам говорю, — страстно и волнуясь говорила Людмила Григорьевна, — что не надо делать нам того, что мы можем делать и что мы делаем. Другое, совсем другое надобно, — то, чего мы не можем, не умеем, не хотим делать, но должны делать. Что-то, превышающее наши силы. Вчера был у меня Пряженцев. Говорил о том, как он был командирован в голодающие деревни. Раздавал там что-то, — что и как, и сам толком не знает. Разные анекдоты мне рассказывал. По его словам выходит, что все это — дикари какие-то, грубые, грязные, ленивые, потому и голодные. Очень обижался, что его мужички прозвали «барин со стеклышком» и что они не чувствовали к нему ни благоговения, ни благодарности. А я представляю себе, как противен был этот господин там, среди этих людей! Сколько злобы и негодования он должен был возбуждать!

— Но почему же? — спросил Иван Андреевич. — Он делал, что мог. А впрочем, если представить его изящную, выхоленную фигуру в этой обстановке, то и правда, как-то тоскливо становится.

Людмила Григорьевна радостно сказала:

— Вот, вы и сами чувствуете, как все это неладно. Я раньше мало думала об этом, да и теперь мало думала, — мы все очень мало думаем о главном, об основном, об оправдании всей жизни нашей. Так, живем привычною жизнью, изо дня в день. И думаем по привычке, и чувствуем по привычке. Но вот наступает час, и точно бабочка из своего кокона, выходит в нас новая душа, пробуждается то, чего мы в себе не ждали и не знали. И не то чтобы ясно я поняла что-то, а так, больше образами представляю себе. И осуждаю все это, что здесь.

VI

Иван Андреевич стоял у окна, смотрел на смутно темнеющую улицу и уже не думал, что Людмила Григорьевна капризничает, что она в дурном настроении. Какие-то новые для него, непривычно- значительные мысли рождались в его уме. Он сказал:

— Мы ничего не можем изменить в том, что вы говорите. Строй нашей жизни так для нас привычен, что мы ничего не можем.

— Не можем, или можем, — печально говорила Людмила Григорьевна, — не в том дело. С тех пор как я осудила всю мою жизнь, уже я не могу продолжать то, что было раньше. Я должна что-то сделать.

Возвращаясь на минуту к привычному способу выражения, Иван Андреевич улыбнулся и сказал:

— Ну что ж, возьмем да и переменим с этой минуты всю нашу жизнь.

Но тотчас же он почувствовал, что эта шутка совсем неуместна. А Людмила Григорьевна как будто и не слышала его слов. Она говорила:

— Когда я подумаю о том, как много людей занято тем, чтобы служить мне, одевать меня, кормить, согревать, забавлять, украшать, — как много трудов совершается для одной меня, молодой, сильной и праздной женщины, — мне становится страшно и стыдно.

Иван Андреевич сказал:

— Видно, что мы читали прилежно Льва Толстого. Он прав во многом, может быть, прав в самом главном, в самом существенном. Но его ошибка в том, что мы, на нашем уровне развития, не можем отказаться ни от одного из благ культуры, не можем отказаться от высокого искусства, от красоты и даже просто от удобств жизни, не только не можем отказаться потому, что привыкли ко всему этому и без этого будем страдать, но и не должны отказываться, не имеем права отказываться, потому что мы должны

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату