что-то сохранила зримо, хотя и без красок, словно рисунок пером, а что-то осталось расплывчатым, акварельным, — лишь одно настроение, чувственный отголосок пережитого без четких очертаний и форм.
Вечером он смотрел по телевизору хоккей — одну из последних игр чемпионата страны. Вольно лежал на диване, в тепле и уюте, следил за ледовой схваткой, в меру переживал за «Спартак», взволнованно ерзал при острых моментах, досадливо мычал, охал. Но все это как-то не всерьез, можно сказать, в четверть силы. Происходящее было далеко, отстранение от него и потому, может, не задевало в полной мере. И казалось Павлу Евдокимовичу, что даже зрители в ледовом Дворце, удобно рассевшиеся на нумерованных просторных местах, оставившие верхнюю одежду в раздевалке, разнеженные удобством, болеют вяло, без должного азарта.
Вспомнилось ему не такое уж далекое время, когда их местная команда еще принимала на своем поле прославленных московских хоккеистов, тот же «Спартак», с братьями Майоровыми, со Старшиновым. Крытого ледового стадиона тогда еще не было. Скрипучие деревянные трибуны забивались стоячими зрителями вплотную от нижнего яруса до самого верхнего. Не просто выдержать два часа на ветру и морозе, но на хоккей ходили как на праздник. Заранее договаривались, созванивались друг с другом. Тюриков тогда жил не в новом жилом массиве, почти сельском пригороде, а неподалеку от стадиона, и чаще всего перед игрой собирались у него. Ах, эти сборы на хоккей! Теплые носки, валенки, сорок одежек под пальто… Подгорячившись на дорожку, потолстевшие, неуклюжие, плотной кучкой, словно настраиваясь на предстоящую тесноту, дружно шли они на стадион. И там, зажатые такими же болельщиками, будто цепью скованные в длинные, прочные ряды, они словно растворялись, переставали ощущать себя по отдельности. Была одна монолитная масса. Она мерно и враз раскачивалась вправо, влево, притопывала, приплясывала и единой глоткой, единым вдохом-выдохом орала, азартно подбадривая своих игроков: «Шай-бу! Шай-бу!» И когда приходила удача, когда за воротами москвичей вспыхивала красная лампочка — тут вот, внизу, под тобой, живая и, казалось, теплая — появлялась заветная плоская фляжка, и пластмассовый стаканчик отправлялся гулять по их тесному, дружному кругу, согревая и душу и кровь.
Может, именно эта жажда общения, желание разделить свои чувства с другими собирали их — старых и малых — в то далекое лето возле репродуктора на поселковой площади во время футбольных репортажей Вадима Синявского. Ведь каждый мог слушать радио по отдельности, у себя дома — так нет, люди грудились, тянулись друг к Другу, и это было одним из малых проявлений неистребимой потребности в общении — великой силы человечества.
Давние годы. Далекие друзья детства, разобщенные пространством и временем, а то и просто ушедшие в небытие, сохраненные лишь одной памятью.
Как ни старался Павел Тюриков, не мог все-таки вспомнить: встречался ли он с Семкой Шитиковым после памятного прощального костра. Может, и виделись мельком, да забылось все, выветрилось. Пока Павел четыре года учился в городе, Семка закончил ремесленное училище, успел поработать на заводе, ушел в армию да там и остался по привычке на сверхсрочную службу. По-прежнему не любил, видно, Семка резких изменений в своей жизни, не искал их, жил, как жилось, покоряясь течению времени, своей судьбе. Бывал он в родном поселке, и не раз, и Тюриков часто наезжал туда, но как-то так получалось, что за тридцать лет ни разу не пересеклись их пути.
Ну, тот хоть жив-здоров, а вот Левки Ушакова уж нет. Лишь сваренная из металлических прутьев пирамидка с красной звездочкой среди тополей на старом поселковом могильнике напоминает о нем… Он сдержал свое слово. Поступил в военное училище и окончил его. В один из первых отпусков, молодой, рослый, в ладно подогнанной форме, заявился домой. Рассказывали, что, не повидав мать, не дождавшись ее с какого-то совещания в районе, Левка отправился на люди, загулял с кем-то из первых попавшихся знакомых парней и утонул в заводском пруду, на мелком месте. Нелепая, обидная судьба. Кто мог подумать, что так случится и Левка погибнет совсем еще молоденьким.
Эх, не надо было Тюрикову доходить в своих мыслях до этого момента! Как-нибудь увильнуть, перескочить, обойти стороной. А память, наоборот, забуксовала тут, застопорилась, утверждая свое главенство и своенравие. Нет, никуда не спрятаться от нее, не отмахнуться, хочешь или не хочешь этого. Мало таких нежелательных возвращений в прошлое у Павла Евдокимовича, но все-таки они есть, и стыд по-прежнему порой обжигает его, хотя столько прошло и в волосах уж вовсю разгулялась седина.
Тюриков тогда на недельку заскочил к родителям, и они с отцом на другой же день отправились рыбачить вниз по реке, на омут старой бездействующей мельницы. Им не повезло. Лето вообще стояло холодное, ветреное. А тут еще зарядил дождь, накатывал перевалами с маленькими передышками и не давал даже толком обсохнуть у костра. Свинцовые грузики донок постоянно застревали средь камней, захлестывались за коряги, а рыболовная жилка в те годы была редкостью, не хотелось рисковать ею, силой вырывать из глуби, и Тюриков несколько раз забредал в воду по шею и глубже, на короткое время подныривая и освобождая леску.
Вечером Павла заколотило, поднялся жар, и отец стал лечить его своим, доморощенным методом. Ночевали они у знакомых в близкой деревушке, в свободной, летней, половине избы. Отец заварил каких-то трав, влил в темный настой почти полный стакан горячей водки и заставил выпить единым духом. Тут же укутал, набросал сверху всякой одежки, что была под рукой, и Павел быстро провалился в глубокий, жаркий сон.
Проснулся он поздно, какой-то весь пустой, словно выпотрошенный. Правда, голова была ясной, даже чересчур, — звонкой и невесомой. Боязно было резко пошевельнуться, встать на ноги. Казалось, что пол поплывет под ним, закружится и у него не хватит сил удержаться.
Отец уже успел сбегать в сельскую лавку и теперь хозяйничал возле стола, бренчал посудой.
— Несчастье-то какое, сынок, приключилось… Шофера знакомого встретил, — начал он со вздохами. — Дружок твой, Ушаков, еще позавчера приехал… Да тут же и утонул… Даже матери не видел.
Не сразу дошло до Тюрикова что к чему. «Как! Левка? Приехал с ним в один и тот же день, и они ничего не знали друг про друга и потому не встретились».
— Похороны сегодня, в четыре. Если сейчас выйдем — вполне успеем, — продолжал отец. — Да и попутка вдруг попадет какая.
За окном стоял пасмурный, тусклый день. Чувствовалось, что вчерашняя грязь еще не подсохла, и проселок весь в лужах, с раскисшими обочинами.
Павел почему-то тогда даже не раздумывал, не взвешивал обычные «за» и «против», не сомневался ни в чем. Его угнетало лишь одно — как же это они не смогли встретиться? Вот обида! Поэтому и отцу он ответил спокойно, здраво:
— Да нет, пожалуй. Ему сейчас ничем не поможешь. А видеть Антонину Федоровну, слезы… Нет. Помянем его здесь.
И уж потом как-то, гораздо позже, вспомнил все, увидел тот день другими глазами, пережил заново и устыдился. И стыд этот не исчезает с годами, не уменьшается, а неотступно идет за Тюриковым след в след.
А Верка? С ней произошло все так, как и должно было быть. Еще в ту же осень в училище, в первый раз растревоженный звуком далекого коровьего ботала, Павел заново пережил частицу своего пастушьего лета, настолько все было свежо и трепетно. И не мудрено — ведь прошло каких-то два месяца, хотя к Верке он уже почти ничего не испытывал. Уже тогда… А сейчас, спустя столько лет…
Как странно и мудро устроено все на свете. Каждому человеку необходимо своевременно переболеть своего рода корью в различных формах. Переболеть обязательно, и обязательно в свое время. Иначе не избежать в зрелом возрасте опаснейших осложнений. Вот почему сейчас с такого огромного расстояния во времени Павел Тюриков мог смотреть на себя тогдашнего так спокойно и порой даже холодно. Что было, то было — быльем поросло. Перегорело, развеялось… Он часто навещал мать и почти в каждый свой наезд мимоходом встречал на улице Верку — учительницу Веру Александровну, мать троих детей. Вот и в последний раз, три года назад, они раскланялись, слегка улыбнувшись друг другу. И только.
А если б тогда, в тот тягостный для Пашки день, когда он увидел на пруду Верку с ремесленником,