песочком. Вечно раздражённая безмерно обожаемая мамочка. Внезапный ливень. Масляные мазки, хаотично наложенные мощными струями воды на песчаный холст пляжа…
Лишь поднявшись на холм, застываешь, очарованный гармонией живописи.
Пляж моего раннего детства.
Песчаные плёсы. Сосны. Земляника. Широкая жёлтая река. Свияжск. Монастырь. Ужас на дне моторки. Ледяные брызги, заставляющие тело жить. Речной шторм, не терпящий пренебрежительных «морских» предсказаний. Нежная мелкая рябь солнечным утром. Вечерние комары размером с колибри. Огромный осёдланный дог. Наездница в смешных белых трусах, буквально вчера познакомившаяся с запахом смерти и понимающая теперь, что каждый рассвет может оказаться последним. Один рассвет. И один закат. Сегодня. Когда Волга улыбается…
Какой учитель не любит талантливых учеников? Не делись своими открытиями со взрослыми – это может напугать их. Лишь единицы знают, что значит быть ребёнком. Вот он – хозяин твоего «рысака» – знает. Но у него нет детей. Ты жалеешь его, и вы идёте по берегу втроём – ты, он и собака – прочь от других взрослых. Они смешные – пьют и, перебивая друг друга, взахлёб рассказывают о вчерашнем приключении, хвастаясь, хохоча, ещё и ещё раз пугаясь задним числом. «А ведь мы же могли… О Господи! Да если бы не…» Они даже не понимают, что иногда нужно молча поблагодарить. Бога? Они давно не задумываются, произнося «Господи». Жизнь? Да. И Смерть, которая тоже – Жизнь. И ты так отчётливо это поняла вчера. А этот взрослый над тобой не смеётся – он внимательно слушает тебя. Как его звали? Кажется, он был председателем горисполкома Зеленодольска. Мелкопоместная партийная «элита». Это мне уже потом рассказали «физики-лирики», поедающие шашлык у костра. Рассказали с лёгким презрением. А мне до сих пор кажется – он один понимал, что я хотела сказать, произнося «Бог». Мой собственный Экзюпери. Я не помню его имени. Мне всё равно, что о нём говорили мама и папа. Управление самолётом или собственный кабинет, какая разница, если ты понимаешь, что цветок может заговорить с тобой первым. Рассказывали, что он рано умер. Пёс пережил его на пару часов…
Ещё один пляж моего детства.
Велосипед. Блаженное одиночество. Шесть утра. Бидон с морской водой для всё ещё раздражённой, но уже не так обожаемой мамочки. Девственная свежесть рассветного моря. Мелкие волны набегают выводком котят-подростков. Играть-играть. Куриный бог. Кулёк мидий для плова. Пальцы испещрены ниточками свежих порезов… Соль. Шелковица. Ожог от щупалец корнерота. Песок. Обжигает после полуторачасового ныряния! Потом согревает… Шум в ушах. Радостная усталость мышц. Пористая вершина ракушняка-гиганта. Он дышит где-то там – в глубине песка…
Пляж моего раннего отрочества.
Шумная компания. Мяч, карты, пиво, водка. Долгие заплывы не утомляют. Потрясающий бронзовый загар. «Сними лифчик! У тебя обалденная грудь!» «Надень лифчик! На тебя же все мужики пялятся!» Неужели я встречаюсь с ними обоими? Людской гомон… Жаркое марево… Несвежий бульон полуденного моря в разгар сезона.
Осеннее утро. Бутылка водки. Заплыв километра на три. Пачка сигарет. Пустая пачка сигарет. Пустая бутылка водки. Слёзы. Хохот…
Первая несчастная влюблённость.
Ночь. Жаркие объятия в холодной воде. Шампанское. Смех. Мидии, жаренные на ржавой жестянке. Моя очередная влюблённость. Спина в песке…
Пляжи моего студенчества.
Галька, прижавшаяся округлыми боками. Раннее весеннее утро. Прохлада. Бирюзовое море. Он фотографирует меня. Он учит меня целоваться. Да-да, учит. Медленно, неторопливо, мягко, но настойчиво и упорно научает меня любви. Той любви, которая вне телодвижений вокруг обнажённой груди. Той любви, которая вне времени и вне пространства. Той любви, которая и есть время большой плотности, способной изогнуть пространство. Любви, невесомой, как поцелуй Бога. Вас никогда не целовал Бог?.. Ялта. Мой поворот в Жизнь на перекрёстке…
Апрель моей молодости.
Грубый песок, южная ночь, огромные чайки, шелуха от свежего миндаля. Мы потные и пыльные, но у нас мы и бутылка «Бехеровки». Я учусь любви. Той любви, которая… У меня красивая грудь, и шаль хороша на моей великолепной фигуре. Каждая последующая система включает предыдущую. Я цитирую Шекспира. С ним спокойно на множество километров и веков. Парсеков и гиперпространств. Предместья Севастополя…
Пляж моего счастья.
Монастырские плиты. «Баллантайнз». Закат. Пеликаны. Говорят, их много в Затоке. Фейерверк. Мидии, но мне уже не больно. Одесса.
Пляж моего покоя.
Зимнее море. Чайки на заснеженном берегу. Пирс в причудливых сталактитах. Я сижу на широком подоконнике, смотрю в окно и пью принесённый им кофе.
У моря
можно в любую погоду
сидеть
и бесконечно слушать
волны прибоя
особенно ночью
когда не воочию
звук заполняет собою
все действующие восприятия
и объятия моря
уводят звучащей волною
к себе
за собою
в холодное таинство бездны
близкое к смерти
но так бесконечно живое… [55]
Пляж моего света…»
Уцелевшие страницы из дневника некоей Софьи Николаевны, что был сожжён в костре вместе с двумя ящиками книг на опушке леса тремя подростками – чтобы согреться.Хроники XXI векаБерег океана.
Соня с Джимом сидят в рыжих дюнах. Широкая линия прибоя. Огромные волны. Величественные. Красивые. Холодные…
Джим говорит, говорит, говорит, говорит…
Соня перестаёт воспринимать язык. Просто слушает прибой. Они сидят в отдалении. Здесь – только гул. Ближе – грохот. Гул впитывает в себя голос Джима. Только всплесками мелькают интонации. Соня перестаёт понимать речь, но она знает, о чём он говорит. Он говорит о своих пляжах…
Ей нравится Джим. И нравятся американцы. Они любят своё прошлое, но живут именно сейчас. Иногда слишком буквально. Забывая о вечности. Может, молодая славянка приехала в Америку только затем, чтобы напомнить пожилому ирландцу о Вечности? Во всяком случае, именно о ней он сейчас и говорит. Джим говорит, говорит, говорит…
А Соня думает о своих пляжах. О Вечности. Прибой становится ритмичным, как поэзия. Поэт творит ритм вселенной, а не слова на бумаге. Поэт останется в Вечности, как останется в Вечности шум океанского прибоя, даже когда сам океан высохнет. Как останутся закодированными в Вечности контуры её пляжей и голос этого благообразного пожилого ирландца, когда сама память о нашем призрачном «способе