– Ул. Бебеля. Папа! Это улица Бебеля! Зачем ты говоришь, что она еврейская?
– Потому что она Еврейская. Тут, в Одессе, иногда странные шутки юмора отмачивают.
Мы некоторое время идём молча.
– Фельнер и Гельмер не аиды, – вдруг говорит папа. – Они венские зодчие. Архитекторы. Они спроектировали наш Оперный театр. Но в самом строительстве участия не принимали. Есть архитекторы, которые только проектируют. А есть и такие, которые и проектируют, и сопровождают строительство. Потому что просто проект – это ещё только начало. В любом строительстве нужны ещё и рабочие чертежи. Это такое… Ну, потом объясню. Такие чертежи, короче, где чуть ли не каждый гвоздь, на который прораб спецовку повесит, надо нарисовать. И вот такие вот рабочие чертежи и вообще сопровождение строительства нашего Оперного по проекту, – папа акцентировал следующее словосочетание, –
Надо, кстати, как-нибудь сводить тебя в музей-квартиру Пушкина, – добавил папа в конце.
– А аиды где?
– Где аиды? – удивился папа.
– Ну вот и гордый славянин, француз, испанец, армянин, и грек, и молдаван тяжёлый, и сын египетской земли… А где аиды?
– Аиды… Тьфу ты! Евреи – это Воронцов. Воронцов и евреи. Они и построили этот город. Надстроили. Я потом тебе расскажу. Обязательно. Да ты и сама прочитаешь. Я только очень тебя прошу, при маме никаких этих твоих поцев-аидов, пожалуйста! И к тому же мы уже подходим! Видишь? Это Оперный!
Мы остановились где-то в квартале от здания театра. Оно было красивого естественно- театрального цвета. Не такое, как нынешнее, – выкрашенное под кремовый торт. Глядя на Оперный, я внезапно осознала всеми своими шестью, что со мной сегодня вечером случится что-то значительное, важное, огромное… Оно уже начало случаться, как только я увидела театр в перспективе улицы. Папа ничего такого не чувствовал, поэтому поглядел на часы, сказал: «У нас десять минут!» – и стремительно потащил меня, декламируя по дороге что-то для меня тогда невразумительное:
Оперный меня поразил весь, всем, всю и навсегда. Что на земле, что на небесах, что в царстве Аид – я никогда не забуду свой первый Оперный.
Бордовый бархат, потёртое золото, мраморные лестницы, чопорные старушки-билетёрши. Папа дал мне две монетки по пятнадцать копеек, и я купила первую в своей жизни театральную программку. Я коллекционировала их последующие лет пятнадцать и подозреваю, что этот бумажный хлам мои родители в один ужасный день выбросили. Огромные пухлые стопки театральных программок. Музыка, либретто, составы, оркестр, дирижёр… Заслуженные, народные… Чёрно-белые прямоугольники театральных программок Одесского оперного.
Галёрка.
Папины билеты были на галёрку. Ничего лучше бог не смог бы пожелать для шестилетнего ребёнка. Весь театр как на ладони. Тысяча семьсот двадцать восемь мест – ни единого пустого. Балет «Маскарад». С декорациями Ильи Глазунова. Папа так часто это повторяет, что ещё долго-долго – целый год до музыкальной школы – я думаю, что декорации – это то, что важнее композитора. Но уже тогда и сразу понимаю, что самое главное – музыка.
– У этого театра одна из лучших акустик в Европе! – почему-то шёпотом говорит папа, хотя ещё не началось. Я отмахиваюсь от него, как от назойливой мухи. Я вся превращаюсь в слух, в зрение, в обоняние, в осязание бархата кресел и отполированных перил, вхожу во вкус заядлого театрала со всей нелепостью своих новых красных лаковых туфель, синего платья и белых колгот. Я мечтаю быть чопорной старухой с программками, сморкающимся в огромной яме внизу толстяком рядом с тарелками и барабаном, листающей ноты дамой в красивом платье. Больше всего меня привлекает то огромное, глубокое, у самой сцены.
– Оркестровая яма! – шепчет папа.
– Папа, веди себя хорошо! – шиплю я на него.
Дядька, стоящий спиной к залу, постукивает палочкой. Звуки-звуки-звуки… Божественная какофония звуков – вот мой удел, вот моё, вот мне… Мне, пожалуйста, Господи!
У дядьки, стоящего спиной, взлетают руки, как крылья… И все, и вся, и всё взлетает вверх! Обрушивается водопадом, возносится хрустальным смерчем. Мир вокруг состоит из музыки. Звуки – вот первооснова бытия и смысл всего. Может, в начале и было слово. Но ещё вначале была гудящая пронзительная тишина…
И весь балет я стою. Имя мне – священный трепет. Отныне я – поклоняюсь только этим богам. Я – очарована, заколдована и ни за какие помады и пудры мира не желаю обратно, в то серое, что осталось снаружи за тяжёлой резной дверью.
А как мне нравилось хлопать! Простите, аплодировать. Вместе со всеми! Слаженно. Стоя. В зале кричали «браво»! Балерины и балеруны? кланялись, толстая грудастая тётенька откуда-то сбоку (потом я узнала: из-за кулис) приносила цветы. И те все, в яме, тоже хлопали смычками по пюпитрам. Ну, то есть в шесть лет – «палочками по подставочкам». И люди (зрители? слушатели? публика?) долго не расходились.
Мне совсем-совсем не хотелось уходить. Папа вспомнил о том, что мне «надо» предложить в туалет. Я пошла и долго мыла руки, глядя на себя в огромное старое зеркало, и подумывала: «А что, если не выходить вовсе? Папа постоит-постоит да и уйдёт. А я буду жить в этом театре! Я просто рождена жить в Оперном! Я буду спать в ложах, есть пирожные в буфете, прокрадусь в оркестровую яму и…»
Тут в туалет зашла одна из чопорных старушек и заботливым скрипучим голосом сказала:
– Девочка, у тебя что-то случилось? Там твой отец беспокоится…
– У меня ничего не случилось, я просто хочу здесь жить!
– Это хорошее желание, девочка, – согласилась со мной чопорная старушка, сразу, видимо, поняв, что жить я хочу вовсе не в туалете. – Но папа в твоих мечтах не виноват.
Мне стало жаль папу, да и красные лаковые туфли почему-то стали нестерпимо жать. Я вышла.
– Папа! Давай ходить в Оперный каждый день!
– Ну, каждый день не получится, но мы можем с тобой ходить сюда достаточно часто! – согласился