десятков пар скэтингов, хотя во всей Салтыковке и в двадцати километрах радиусом не было ни одного клочка асфальта, были песок и грязь. Не знаю, что сталось с этими скэтингами.
В Москве я, в общем, вел спортивный образ жизни. И целый день мотаясь по всяким делам, по дороге домой слезал за 8 километров до Салтыковки и покрывал это расстояние пешком в один час: это была моя ежедневная норма. И поэтому домой возвращался я голодным, как капиталистическая акула. Я протиснулся в возрожденный к новой плановой жизни кооператив. Почти у самого порога меня встретил совершенно приличного вида мужчина и спросил кратко и деловито: «Вам тут что?»
Приличного вида мужчину я очень ясно помню и до сих пор, но ни фамилии, ни имени его я не знал никогда. Гражданин Иван Яковлев ходил в довольно затрапезном обмундировании: сапоги бутылками, поддевка, грязноватый фартук. Приличного вида мужчина имел модернизированную и даже американизированную внешность, «догонял и перегонял Америку». Но Иван Яковлев встречал меня с распростертыми объятиями: «Чем могу вас порадовать сегодня?» Или: «У меня сегодня что-нибудь особенное!» — не очень грамотный, но все-таки приятный оборот речи. Приличного вида мужчина не сказал даже: «Что вам угодно?» — а просто: «Что вам тут?» И стал надвигаться на меня таким образом, что мне оставалось или напирать на него животом, или отступать к двери. Отступая, я задал вопрос о селедках и прочем. Приличного вида мужчина сказал категорически: «Мы сегодня товар учитываем, приходите завтра!» Я сказал, что есть хочу именно сегодня, — завтра, впрочем, тоже буду хотеть, — так что же я буду есть сегодня? Приличного вида мужчина сказал: «Ну, это я не могу знать», — и захлопнул дверь перед самым моим носом.
Я понял. Кровавый частник, хищник и эксплуататор исчез. На его месте появилось бескровное, вегетарианское и пролетарское, но все-таки начальство. У Яковлева я был потребителем. У приличного вида мужчины я буду только просителем. Яковлев приветствовал во мне клиента. Приличного вида мужчина будет видеть во мне попрошайку. Яковлева, значит, ликвидировали как класс. Приличного вида мужчины сейчас делят селедки его и о сосисках его бросают жребий. Останется ли хоть что-нибудь и на мою долю?
Я вспомнил о втором эксплуататоре трудящегося и бюрократического населения Салтыковки — о купце Сидорове и пошел к нему. Двери его предприятия были заколочены и опечатаны. И на дверях висела краткая информация: «Закрыто». Почему закрыто и на сколько времени, не сообщалось. Меня охватило ощущение беспризорности, заброшенности, осиротелости. Пока был Иван Яковлев, я уже знал, что я не пропаду и голодать не буду. Он уж там как-то все это оборудует. Сейчас — только первый вечер без Яковлева, и мне уже нечего есть. Что будет во все остальные вечера моей плановой жизни? Нет, гражданин Яковлев при всей его политэкономической безграмотности был все-таки прав: добром это не кончилось. А, может быть, и это еще не конец?
Я лег спать голодным. Следующий мой служебный день я посвятил официально обследованию московских спортплощадок, неофициально — беготне по московским базарам. Базары были почти пусты. Вечером я снова зашел в ТПО. «Учет товаров» был, по-видимому, закончен. Товары были, очевидно, как-то планово перераспределены. Селедок не было вовсе. «У нас их по плану не заведено», — сказал мне приличного вида мужчина. «А как их снова включить в план?» — «А вы напишите, куда следует», — приличного вида мужчина сказал, куда именно следует написать. Я написал. С тех пор прошло еще штук пять пятилеток, и до сих пор нет ни ответа, ни селедок.
Потом исчезли сосиски. Потом исчезло вообще все. Опять какие-то лошадиные подковы… К зиме появилась партия соломенных шляп. Приличного вида мужчина смотрел на меня, как на назойливого нищего. Потом мне на службе не доплатили десять рублей жалованья и сказали, что это мой вступительный взнос в ТПО. Я не протестовал. Потом у себя дома я нашел повестку на собрание пайщиков ТПО с пометкой «Явка обязательна», — я не пошел. Потом, правда, в мое отсутствие, приличного вида мужчина зашел ко мне и оставил предписание явиться на субботник по разгрузке картофеля из вагонов в погреб, — я снова не пошел. Потом, как-то позже, приличного вида мужчина, встретив меня на улице, принялся меня распекать: я-де на собрания не хожу, в тройках и пятерках не участвую, не интересуюсь кооперативной общественностью и саботирую заготовку и разгрузку картофеля. Но к этому моменту я уже распродавал свое последнее имущество в целях побега из плана в анархию, от кооперативов к частникам, от эксплуатируемых к эксплуататорам, от гнилой картошки по крайней мере к колбасе. И вообще — от приличного вида мужчины хоть к чертовой матери. В силу всего этого приличного вида мужчину я послал в столь литературно неописуемое место, что он испугался сразу. Откуда ему, бедняге, было знать, что мой конвульсивный и яростный порыв в свободу слова и сквернословия объясняется вовсе не моими связями с партийной бюрократией, а моими планами побега от нее. Приличного вида мужчина стал любезен во всю меру своей полной неопытности в этом стиле обращения с людьми. Потом мы расстались. Надеюсь, навсегда.
Отражения приличного вида мужчины
Итак, анархический гражданин Яковлев исчез. По всей вероятности, на Соловки или в какое-нибудь иное соответствующее место. Его предприятие перешло к приличного вида мужчине. Гражданин Яковлев был одним из миллионов тридцати частных хозяев России: крестьян, лавочников, рыбаков, торговцев, ремесленников, предпринимателей и прочих. Подавляющая часть этих хозяев стала государственными рабочими, как все крестьяне и ремесленники. Часть исчезла куда-то на Соловки. Какая-то часть ухитрилась превратиться в приличного вида мужчин. Приличного вида мужчины, как общее правило и как масса, выныривали откуда-то из задворков партии, из «социалистической безработицы» (период НЭПа был периодом острой безработицы служащих и партийцев), из забытых людьми и товарами трущоб всяких ТПО, во время НЭПа пребывавших в состоянии торгового анабиоза. И одновременно с этим около двухсот миллионов потребителей автоматически превратились в двести миллионов посетителей.
В мире свободной конкуренции высшим, безапелляционным, самодержавным законодателем был я, Иван Лукьянович Солоневич, Его Величество Потребитель Всероссийский. Это от моей державной воли, вкуса или прихоти зависели и торговцы, и банкиры, и рыбаки. Вот возлюбил я, Иван Солоневич, беломорскую селедку — и на Поморье возникают промыслы. Вот разлюбил я ту же селедку и на Поморье закрываются промыслы. Я диктовал свои неписаные законы и Яковлевым, и Ротшильдам и мог купить селедку у Яковлева и акцию у Ротшильда, но мог и не купить. И Яковлев стал Яковлевым и Ротшильд — Ротшильдом вовсе не потому, что у обоих оказались акульи зубы эксплуататоров рабочего класса, а просто, автоматически просто потому, что Яковлев так же разумно и добросовестно торговал селедкой, как Ротшильд акциями. Если бы акции Ротшильда оказались бы какой-то гнилью, как картошка приличного вида мужчины, Ротшильд вылетел бы в трубу. Приличного вида мужчина вылететь в трубу не может никак: за его спиной стоит великое общество страхования бюрократизма — Всесоюзная коммунистическая партия. Ему, приличного вида мужчине, совершенно наплевать и на качество картошки, и на мое пищеварение, и тем более на мои вкусы. Он застрахован вполне. Или по крайней мере думает, что застрахован вполне. Приличного вида мужчина имеет два отражения: одно в декламациях и другое — в его повседневности. Декламация говорит об идее и энтузиазме. Или — несколько с другой стороны — о догматизме и фанатизме. Нужно твердить и твердить: ничего этого нет. Ни идеи, ни энтузиазма, ни догматизма, ни фанатизма. Есть профессиональные интересы слоя, касты или банды, назовите, как хотите, паразитирующей на убийственном хозяйственном строе. Строй — истинно убийственный. Какое дело до этого приличного вида мужчине? Крепостной строй был тоже истинно убийственный. Какое дело до этого было владельцам дворянских гнезд и крепостных душ? В дворянских гнездах была своя декламация — о «величии России», в коммунистических ячейках есть своя — о величии революции и СССР как носителе революции. Крепостное рабство вело к упадку великую страну — социалистическое рабство ведет к тому же. Приличного вида мужчина типа Льва Толстого и его героев были озабочены этим так же мало, как приличного вида мужчина из ТПО и его сотоварищи. Но ни идеи, ни энтузиазма, ни догматизма, ни фанатизма не было ни в дворянских гнездах, ни в коммунистических ячейках. И там, и там был грабеж — и больше ничего. И было туманное предчувствие конца этого грабежа. Именно от этого идет общая для гнезд и для ячеек ненависть. Может быть, поэтому именно самая аристократическая часть русской эмиграции сейчас промышляет советским патриотизмом, а самая «рабоче-крестьянская» предпочитает самоубийство возвращению в патриотические объятия Советов?