признание. Почему «скорее всего»? Потому что этих слов я ей никогда не говорил. Она разделалась с моей любовью к одиночеству в два счета, как волчонок, нехотя слопавший выпавшего из гнезда птенца. И, что интересно, я об этой потере нисколько не жалел. Напротив, я начисто забыл, как мог так лелеять одиночество, если каждую минуту пребывания вдали от Лупетты только и думал о том, когда мы снова будем вместе.
«Давай завтра встретимся», — как-то предложил я ей, расставаясь. «Нет, не завтра, — ответила она. — Я хочу побыть одна, чтобы не потерять остроту чувства». Так все мои бывшие девушки в ее лице отомстили мне за измены с одиночеством.
Абсолютным показанием для катетеризации магистральных вен является необходимость проведения длительной инфузионно-трансфузионной терапии от нескольких дней до нескольких недель и месяцев, а также невозможность инфузий в периферические вены. Более высокая скорость кровотока в центральных венах (подключичной, наружной яремной и бедренной) способствует менее выраженному местному воздействию вводимых препаратов на стенку сосудов и явлениям веноспазма. Считается, что наиболее удобной веной для чрезкожной пункции катетеризации, проведения инфузионной терапии и ухода за катетером является подключичная вена.
Операция производится под местной анестезией Sol. Novocaini 0,5%-5,0. Сначала подключичным доступом по методу Сельдингера пунктируется и катетеризируется правая подключичная вена. Затем в нее с помощью расширителя устанавливается катетер. Правильность установки катетера проверяется по обратному току крови. Чтобы катетер не выпал, он фиксируется подшиванием, а сверху покрывается асептической наклейкой. Общая частота осложнений при катетеризации доходит до 30% и не зависит от вариантов техники ее выполнения.
В первый раз, когда мне ставили катетер, хирург, промахнувшись, попал в артерию, и я залил кровью всю операционную. Во второй раз врач перепутал катетеры и вместо трехпросветного поставил двухпросветный. Когда ошибка обнаружилась, пришлось снова ложиться на хирургический стол. В третий раз во время анестезии наступил паралич дыхательного нерва, и я чуть не распрощался с белым светом.
Моя любовь ютилась с мамой в крошечной комнате коммунальной квартиры на улице Марата. Вырастив дочку без мужа, мама решила устроить свою личную жизнь. Когда мы с Лупеттой стали встречаться, у нее наклевывался серьезный виртуальный роман с седовласым американцем.
Лупетта не просто любила маму. Я бы сказал, она ее боготворила. Нет, Лупетта не преклонялась перед ней, они даже ссорились время от времени, но на самом деле только мать была для нее идеалом. Мне казалось, что в наше время ничего похожего уже не встретишь. «Мама в одиночку вылепила меня такой, как ты меня знаешь, — признавалась Лупетта. — Никто другой не оказал на меня такого влияния, как она. Все мое воспитание, манеры, привычки — от нее».
Когда мы задерживались где-нибудь вечером, мама постоянно звонила по мобильному, волнуясь, когда же любимая дочка вернется. Ничего удивительного в этом нет, так поступает большинство родителей, но сколько раз я слышал в голосе отвечающих им чад нескрываемое раздражение от чрезмерной опеки. И только Лупетте никогда не досаждали эти звонки; напротив, она всегда с любовью в голосе отвечала: «Мамочка, я же сказала тебе, что скоро буду». Интересно, что при этом мама никогда не допрашивала Лупетту по поводу ее ухажеров, и даже когда мы стали возвращаться по утрам, ни разу не устроила дочке разнос. Но я, похоже, забегаю вперед.
Я заметил, что смертельно больные пациенты словно переходят в другую категорию людей вне зависимости от своей социальной принадлежности. Я имею в виду не тех, кто уже пребывает на пороге жизни и смерти, а скорее пациентов, которые знают, что спасения уже нет, но пока не удостоились первых робких поцелуев Косой в опухшую от химиотерапии щеку.
Близость смерти на глазах облагораживает их, хотя я раньше думал, что она должна, наоборот, озлоблять. На самом деле никакой агрессии нет и в помине. Все здесь предельно вежливы, как в палате лордов, готовы помочь каждому, выполнить любую просьбу. На отделении практически не слышен мат, хотя видно, что некоторые мои соседи еще недавно не могли вести разговор без привычного матерка. Никто не повышает голос, а если боль становится нестерпима, многие стараются заглушать собственные крики подушкой. И только когда платонические лобзания Костлявой резко переходят в садистские засосы, некоторые не могут сдержать звериный стон.
За окном висит кормушка для птиц, сделанная из упаковки кефира. Глодаемый саркомой сосед до последних дней ковылял, чтобы насыпать свежий корм, а потом со слезами на глазах смотрел на воробьев, дерущихся за свою добычу. Когда он умер я и не подумал обновлять кормушку, хотя лежал ближе всех к окну. А воробьи навещали нас еще несколько дней, но не найдя пайка улетали. Потом их уже не было видно, а разбухшая от дождя кормушка сама по себе свалилась куда-то вниз. Почему же я не помог братьям нашим меньшим? Наверное, для того чтобы научиться жалеть других, надо начать с себя.
Лупетта училась на вечернем отделении факультета истории искусств Академии художеств. Она поступила туда, не добрав баллов для зачисления на филфак университета. В свободное время она подрабатывала внештатным корреспондентом раздела «Культура» в газете «Бизнес-Петербург». В один из ясных осенних дней она неожиданно предложила мне составить ей компанию для посещения Эрмитажа, куда ее послали, чтобы написать репортаж об открытии выставки «Три века ювелирного искусства Петербурга». Я, разумеется, согласился.
В небольшом выставочном зале крупнейшего российского музея было не протолкнуться. В воздухе висел удушающий аромат дорогого французского парфюма. Любителями высокого искусства здесь и не пахло — подавляющее большинство присутствовавших на открытии выставки скорее напоминали покупателей в дорогом ювелирном салоне. Лысые нувориши, брезгливо выпятившие губы и сопровождаемые моделями с умопомрачительно длинными ногами и не менее умопомрачительно пустыми глазами, дефилировали между ярко освещенных витрин, цокая языками при виде какого-нибудь крупного бриллианта.
Цокать им приходилось немало. За пуленепробиваемыми стеклами на атласных подушечках лежали произведения Иеремии Позье, Жан-Пьера Адора, Жан-Жака Дюка, Иоганна Готлиба Шарфа, Иоахима Хассельгрена и других ювелиров, работавших для двора императриц Елизаветы Петровны и Екатерины II. Ювелирное искусство XIX века представляли работы Иоганна Хельфрида Барбе, Вильгельма Кейбеля, а также мастеров знаменитой фирмы Карла Фаберже. Среди экспонатов были часы, табакерки, кольца, браслеты и букеты из драгоценных камней.
Консервативный Эрмитаж впервые решился показать в своих стенах работы современных петербургских ювелиров. «Смотри, какая интересная вещь!» — поразилась Лупетта, указав мне на колье «Кандинский», напоминавшее связку причудливо инкрустированных маленьких зеркал, и тут же убежала брать у кого-то интервью.
Я чувствовал себя здесь не в своей тарелке. А все потому что мы были и вместе, и не вместе. Я, наверное, впервые смотрел на Лупетту со стороны. Видел, как она разговаривала не со мной. Улыбалась не мне. Говорила не для меня. И мне казалось, что тут что-то не так. Ну не так, и все тут!
Между витрин, беседуя с директором Эрмитажа, вальяжно прохаживался известный петербургский ювелир Уранов. Говорили, что украшенный драгоценностями крест его работы носит сам патриарх. Шея хозяина престижного ювелирного салона на Невском проспекте, как и шея беседующего с ним эрмитажного босса, была небрежно обмотана черным шелковым кашне. Можно было подумать, что оба состоят в тайном масонском братстве, знаком принадлежности к которому являются траурные шарфики.
Невысокий, с поблескивающей под ярким светом галогенных светильников лысиной, Уранов ничем не привлек бы моего внимания, если бы не один эпизод. Когда он мимоходом царапнул меня своими похожими на скарабеев глазами, в груди что-то екнуло. «Чушь какая-то, — подумалось мне. — Похоже, я становлюсь слишком впечатлительным рядом с Лупеттой. Или, может, все оттого, что я сегодня опять до утра курил трубку, грезя о своей любви?»