пугливые пальцы с алыми зрачками ногтей, сжимающиеся и разжимающиеся, помешивающие шелковую содовую, крутящие ложечку, теребящие салфетку, рисующие невидимые узоры на скатерти и, наконец, барабанящие по столу, словно судья, чье терпение лопнуло, грозный судья, вознамерившийся прервать звонким стуком деревянного молоточка чрезмерно затянувшееся последнее слово подсудимого, чтобы зачитать давно вынесенный вердикт.
— Если... если ты действительно хочешь, чтобы мы вместе поехали в Италию, мне надо тебе сказать... иначе я поступлю с тобой нечестно. Мне тут звонил Уранов. Просто я не могла больше ждать, пока ты... С какой стати я должна была ждать? Тем более после тех твоих слов... Нет, я тебя ни в чем не виню. Что и говорить, я думаю, что это даже к лучшему. Хотя если бы не рассказал про эти свои
Что ты так на меня смотришь? Или ты уже передумал ехать? Если передумал, так и скажи, я не обижусь. Хочешь о чем-то спросить? Спрашивай, я отвечу.
— А твоя мама уже приехала?
Не понимаю. Как они могут быть такими. Я бы на их месте давно сломался. Да нет. Что я говорю. Наоборот. Закостенел. Заиндевел. Окуклился. Стал стиральной доской. Ведь иначе нельзя. Никак нельзя. Как тогда. Когда хоронили тетю. Морг. Накрытые тела. Сладкий запах. Санитар открывает лицо. Я вспомнил птицу. Чучело в кабинете зоологии. Мама кричит: «Это не она!» — «Конечно не она, — ухмыляется санитар. — Она умерла». Маме плохо. На санитара шикают. «Как вы можете!», «Какой цинизм!». Теперь я понимаю. Это не цинизм.
Это самозащита. Чтобы не сойти с ума. Когда каждый день. Тебе кричат: «Это не он!» Или: «Это не она!»
Это не я. Конечно не я. Я умер. И все, кто рядом. Тоже. Странно, что не догадываются. Очень странно. Кто-то ведь должен. Сказать первым. Как в сказке. О голом короле. Войти в палату. Крикнуть: «Да они же мертвые!» Все просто. Как дважды два. Рак убивает мгновенно. Вареная красная клешня. Вырывает что-то изнутри. Ловко. Так ловко, что сразу не понять. Что вырывает? Душу. Эго. Суперэго. Самосознание. Огонек в глазах. Да черта в ступе, называйте как хотите! Все равно. А тело? Что тело? Оно умирает потом. Это может продолжаться долго. Очень долго. Помните мсье Вольдемара? Но теперь все по-другому. Медицина шагнула вперед. Сейчас Вольдемары не разлагаются в кровати. Вольдемары играют живых. Прячут смерть. Вместо бальзамирования — химиотерапия и пересадка костного мозга. А потом Вольдемары встают. Ходят. Смотрят телевизор. Смеются. Иногда даже трахаются. Несмотря на то что. Но детей все равно не будет. По причине того, что. У мертвых не бывает детей. При чем тут, к черту, дети?! Это все спирт. Выпил один глоток, и сразу. Коктейль из трех цитостатиков и разбавленного медицинского. Устоять невозможно. Поэтому слова. Падают. Как капли свинца на костер. Из автомобильного аккумулятора, найденного на помойке. Пятый класс. Средняя школа.
Ночью Антоша увез соседа. Палату мыли лизолом. Я вышел в коридор. Идет навстречу. Видела сотни таких. Могла бы привыкнуть. Но не закостенела. Не заиндевела. Не окуклилась. Не стала стиральной доской. Немного пьяна. Вытирает глаза. Гладит меня по руке. Говорит: дай я тебя поцелую. Я не должен принимать это близко к сердцу. Просто он попал сюда поздно. Слишком поздно, чтобы успеть на поезд. А у меня есть надежда. Точно есть. Всегда говорит правду. Поезд уже тронулся, но можно вскочить на подножку последнего вагона. Предлагает выпить вместе. За мое выздоровление. А как же химия? Если совсем чуть- чуть, то не страшно. Говорит, что нет закуски. Я отвечаю, что закушу раком. Мы смеемся.
Они не признают смерть. Видят, но не признают. Не сюсюкают, как с детьми. Не отводят взгляд. Не дают пустых обещаний. И даже разговаривают по-другому. Не как с мертвыми. Не как с больными. Как друг с другом. Спрашивают совета по мелочам. Делятся личными проблемами. Предельная откровенность. Как с духовником. Это непривычно. Это странно. Это трогает. Так трогает, что уже не важно, искренни они с нами или нет. Так трогает, что мне начинает казаться, будто я все-таки живой.
Не понимаю. Как они могут быть такими. У Гиппократа об этом ни слова.
После свидания я вернулся в пустую квартиру друга. Голова была пуста, как измазанный кровью шприц, брошенный на лестничной клетке. Очень хотелось последнего в жизни удовольствия, но моя верная подруга наотрез отказалась от выполнения своих прямых обязанностей. Чертова трубка всхлипывала, ругалась, фырчала, не давая себя раскурить. Я запорол дюжину ершиков, но так и не совладал со строптивицей. Можно было подумать, что вместо табака ее набили высохшей коровьей лепешкой, от которой кроме дыма и вони ничего не дождешься. Мне потребовалось собрать все свое самообладание, чтобы не поддаться искушению выбросить упрямую корягу в окно. А ведь ты это заслужила, разве не так? Друзей в беде не предают, понятно тебе, вересковая скотина!
Больше заняться было нечем. Без интереса пролистав несколько книжек, я наполнил ванну горячей водой и просидел в ней несколько часов, старательно считая капли, падающие из плохо закрученного крана. На шестой сотне вода остыла, плечи покрылись гусиной кожей, и я с облегчением почувствовал долгожданную боль. Она змеиной гарротой затянулась на шее, перехватив дыхание и вывернув меня наизнанку. Придя в себя и подтерев влажной тряпкой разноцветные брызги на полу, я кое-как добрался до тахты, укрылся шерстяным одеялом до носа и затрясся от холода, изо всех сил стараясь слиться с полосками света, которые чертили на потолке фары проезжающих под окнами машин. Я вспомнил, как, пытаясь заснуть в детстве, прищуривался в темноте на потолок, воображая его ночным небом блокадного Ленинграда, в котором шарят голодные прожекторы зениток. Как только гудящий шершень фашистского бомбардировщика попадал в перекрестье лучей, зенитки вздрагивали, разряжаясь своей раскаленной начинкой, чтобы разметать по черному шелку неба перламутровые брызги залпов.
Забылся я только под утро, но лучше бы вообще не засыпал. Весь сон я метался по лабиринтам коридоров той самой проклятой гостиницы, опять потеряв комнату, из которой вышел. В отчаянии я стучался в клонированные двери номеров, но за каждой из них мне открывались ужасные картины, одна отвратительней другой. В одной из комнат Лупетту лишал девственности старый школьный обожатель, на звонки которого она не отвечала уже два года. В другой ее избранником выступал бывший учитель музыки, чей телефон она никак не могла забыть. В третьей Лупетта отдавалась смазливому плейбою с сайта знакомств, который кричал и постанывал, как заправский мачо. Менялись комнаты, любовники, позы, но сюжет оставался прежним. И в каждой из булькающих похотью комнат над кроватью висела венецианская карнавальная маска в перьях, кривляющаяся, подмигивающая, визжащая, хохочущая, подгоняющая непристойными выкриками новых партнеров.
Помимо своей воли я продолжал бежать по бесконечному коридору, без стука и памяти распахивая одну дверь за другой. Продолжал, хотя давно понял, что ни за одной из них я так и не увижу с Лупеттой себя. Как Ахиллес никогда не догонит черепаху. Как Исав никогда не откажется от чечевичной похлебки. Как Титов никогда не полетит в космос первым.
Но завидую я другим. Не тем, кто пришел сюда, чтобы выйти в финал в дружной команде игроков НХЛ, не тем, кто верит, что это испытание, посланное свыше, и даже не тем, кто отказывается от химии в пользу народной медицины. Черную зависть вызывают у меня только чистые отказники, которые не просто игнорируют шахматную партию, но и смахивают фигуры с доски.
Врач ввела его в палату за руку, как ребенка.
— Вот видишь, Максим, ничего страшного, все лечатся, и ты вылечишься.
Наш будущий товарищ по несчастью выглядел лет на двадцать семь, блестящие ботинки, гладкие щеки, уверенный прищур яппи. И главное — никаких, никаких видимых признаков Болезни.
По мере того как Максим осматривал палату, выражение его лица менялось с чудовищной скоростью. За какую-то минуту мы стали свидетелями чудесного превращения получившего первую двойку отличника в прожженного двоечника, спустившего дневник в унитаз.
Он скользнул взглядом по тусклым клепсидрам капельниц. Отшатнулся от безнадежных гематом Георгия Петровича. Прищурился на желтые ступни укрывшегося Библией Кирилла. Уставился на мою сванку.