Владимир Солоухин
ВАРШАВСКИЕ ЭТЮДЫ
ВСТРЕЧА
Она была — голубой огонь. Синий огонь. Восемнадцатилетняя, тоненькая, гибкая, с загадочной полуулыбкой на красивых губах маленького рта, темноволосая, она буквально ослепляла своими глазами. В них прыгали такие синие зайчики, метался такой синий огонь, что надо было чем-то на него отвечать. И вот мы читали ей стихи — Пушкина, Блока, Фета, Есенина, Тютчева. Но и внимательное, разделяющее ее восторг слушание ее самой могло уж быть необходимым ответом на ее страстность.
Носила она (почему-то так мне запомнилось) черную юбку, прикрывавшую колени, и черную шерстяную кофточку, едва ли не домашней вязки. Эта грубая кофточка застегивалась на пуговицы и не облегала фигуры, но не могла и скрыть под собой ни тоненькой талии, ни маленькой, но все же соразмерной с ее молодостью и возрастом груди. Помнится также, что кофточка — такой уж у нее был фасон — оставляла открытой шею и даже часть плеч. Наподобие того, как на мраморных бюстах иногда делают гладкими лицо, шею и немного плечи, а дальше идет шершавый необработанный камень.
Она была полька, и звали ее Алисой. В то время в нашем — Литературном — институте училось много ребят из стран народной демократии. Некоторые были моими однокурсниками, другие на год моложе (по курсу, а не по годам), с этими мы давно были друзья-приятели. Алиса появилась значительно позже. Мы на четвертом, а она еще только на первом. Вот когда появилась она.
Общежитие нашего маленького института помещалось тут же в учебном заведении и в боковых флигелях, так что после лекции в любую минуту можно было заглянуть в «девчоночью» комнату и просидеть там час-другой, проговорить с Наташей Тарасенковой, с Лиляной Стефановой, с Терезой Квечинской… Поэты, прозаики, драматурги (будущие, но уже в чем-то и настоящие), мы были очень общительны, просты и дружественны. При всем том я не помню ни одного, так сказать, общежитейского романа. Наши сердечные привязанности находились, должно быть, где-то в городе, на стороне, в других институтах — у девчонок свои, у ребят свои. Это-то и делало наше общежитие непринужденным и легким. Если я приходил к девушкам в комнату, то я приходил к ним вообще, а не к одной из них, как это бывает в общежитиях, когда девушки заранее знают, к кому из подруг пришел человек, и вообще к кому он сюда ходит, и даже стараются стушеваться, а то и вовсе уйти — «создать условия».
Но должен признаться теперь, что некоторое время я приходил в девичью комнату ради польки Алисы.
Вижу, что, употребляя относительно Алисы слова «метался голубой огонь», «страстность», «синие зайчики», я мог ввести читателя в заблуждение и создать некий образ действительно страстной женщины, этакой жрицы любви. Боже сохрани! Я имел в виду вовсе не любовную страстность, но страстность натуры вообще. Она страстно спорила, страстно рассказывала о своей Польше, страстно читала Мицкевича и Словацкого. Во всем остальном она была девчонка и даже скорее — «свой парень».
С ней у нас завязались странные дружеские отношения, с самого начала как бы исключающие все иное. Помнится, ни с того ни с сего она отдала мне носить на целую зиму замечательный белый полушубок (тогда это еще не называлось дубленкой), который ей выдали в посольстве в рассуждении суровой московской зимы. Не знаю, правда, как бы она его стала носить сама, если он и мне, рослому парню, как говорится, не жал в плечах. Но она носить его категорически отказалась и даже сказала, что завтра же отнесет обратно в посольство. Я смирился и целую зиму форсил в замечательном белом полушубке. Эта ее щедрость, щедрость по первому импульсу, щедрость первого жеста, была свойственна ей во всем. Это была ее душевная щедрость, но она отнюдь не касалась той стороны девичьей натуры, которая тогда еще называлась любовью и которую теперь (как летит время) стали звать просто сексом.
Ближе всех из нас дружил с Алисой студент… назовем его Кириллом. Они и потом долго переписывались, не теряя друг друга из виду. Но и он, судя по одному стихотворению, явно относящемуся к Алисе, хотя речь идет там о елочке, о колючей зеленой елочке, которую все же кто-нибудь когда-нибудь срубит на Новый год («Свечи зажгут и отпразднуют…»), но и он, судя по этому стихотворению, остался в конце концов при своей неразделенной любви.
Маленькие шалости были. Поэты и есть поэты. Поэты-студенты. Помню однажды, оставшись на ночь в пустой аудитории (мы ведь работали ночами в пустых аудиториях института, закрывая их изнутри стулом), мы немножко поцеловались с Алисой. Но что-то не клеилось у нас. Видимо, оба мы чувствовали, что наши внешние действия не поддержаны ничем из глубины сердца. Либо Алиса умела, даже и в подобных отношениях, установить расстояние да так и сохранять его, либо она действительно «льдинка», как я потом прочитаю про нее в одном месте, либо — самое простое и объясняющее — не любила меня, а я ее.
Но все же некоторое время я приходил в девичью комнату общежития ради польки Алисы. Значит, все-таки я тянулся к ней, и она тянулась ко мне, в пределах некоторой симпатии, дружеских отношений, увлеченных разговоров и чтений стихов. Она любила лежать под одеялом и читать книгу. Часто я заставал ее именно в этом положении. Другие девушки в ее комнате кто сидит за столом, кто шьет и штопает, кто входит и выходит. Я брал стул, садился около Алисы, и мы умели забыть про всех. Она шпарила мне Мицкевича целыми главами, а я, ничего не понимая, но наслаждаясь музыкой, даже не стиха, даже не языка, но Алисиного голоса (а через него уже стихом и языком), отвечал ей тем, что шпарил тоже целыми главами и циклами Пушкина, Блока, Есенина, Багрицкого, Тихонова («Орда» и «Брага»), Гумилева, Мартынова.
Принимается на веру, но можно исследовать косвенную роль женщины в политических событиях, в поведении вождей, полководцев, общественных деятелей. Более прослежена роль женщины в искусстве. Косвенная роль, то есть не то, что они создали сами, а то, что создано под их влиянием. Утверждаю также: ничто не может вызвать столь же очевидной первоначальной симпатии к стране, к народу, как симпатия к представительнице этой страны. Как ни странно в этом признаваться, но Польша до Алисы была для меня если не пустой, то холодный звук. Нет, я знал, конечно, что существует на свете Польша. Тут сразу возникали исторические категории. Разделы Польши (экзамены по истории, значит, не очень приятные ассоциации), каламбур нашего историка: «Польшу разделили на три неравные половины». Потом — польские паны (песня Алексея Суркова), потом Минин и Пожарский, Иван Сусанин, Тарас Бульба, Марина Мнишек, осада Троице-Сергиевой лавры, потом еще кое-что из более близких времен… Но все это как-то отвлеченно и умозрительно.
Была и вторая линия связи. Мицкевич с Пушкиным. Сакраментальная фраза: «Довольно, стыдно мне пред гордою полячкой унижаться». Панна, ради которой Андрий изменил отцу Тарасу Бульбе и отечеству. Сыновья Будрыса, и у каждого в седле под накидкой «полячка младая». Шопен, конечно, Шопен! Но это уже общечеловеческое искусство, а не только польская музыка.
Отрывочные впечатления от Пруса, Сенкевича, Жеромского. Польские восстания. Поляки в Сибири. Танцы — полька, мазурка, полонез, краковяк. Краковская колбаса. Бигус — польское блюдо. «Польский коридор». Польские магнаты: Потоцкие, Вишневецкие, Радзивиллы, Сапеги. Польская шляхта. Польская гордость. Мою знакомую, Нинель Николаевну, остановила на улице женщина и категорически заявила ей:
— В вас течет польская кровь.
— Почему вы решили? — удивилась Нинель Николаевна.
— Але постава, пани.
То есть осанка, общий вид, экстерьер.
Ах да, еще полонез Огинского, пронзающая бессмертная музыка. Это все. Надо иметь в виду, что действие происходит в 50-е годы, когда не было еще у нас в Москве ни польской «Выборовой», ни польских пряжек на женщинах, ни польских кинофильмов на наших экранах, ни личных моих знакомых в Польше.
Но даже и последующие знакомства, если иметь в виду их эмоциональную окраску, во многом зависели от первой личной встречи со страной, и вот приходится повторить — ничто не может вызвать столь же очевидных первоначальных симпатий к стране, к народу, как симпатии к одной-единственной