студент не ответил, что изображено на щите Ахиллеса.
То грузный старик фольклорист бросал на кафедру свою клюку и, прихлопнув ее сверху засаленной фетровой шляпой, начинал рассказывать про скоморохов. В середине лекции он вдруг, очнувшись, спрашивал: «Голубки, а где я, в педагогическом?» Ему говорили, что не в педагогическом. «Ну, тогда хорошо», — и снова продолжал про скоморохов. Этот не плакал на экзаменах, но заключал:
— Что ж, голубок, не знаешь ни уха ни рыла. Больше четверки я тебе поставить не могу. Хочешь обижайся, хочешь нет.
Правда, жило предание, что один студент ухитрился получить у фольклориста тройку, но про это уж и рассказывали как про небывалый случай.
Изящный, с блестящими манерами профессор-языковед учил, как ассимилируются звуки, как они выпадают, оказываясь в слабой позиции, как они чередуются. Тут добирались до самых корней слов, до изначальной таинственной сути их, обнажая их сердцевину, освобождая их от шелухи всевозможных суффиксов и флексий.
На экзаменах лингвист был суров. Можно было вызубрить его предмет и получить двойку. Профессор любил, чтобы работала голова. Опять же как легенду передавали, что однажды студенты столпились у дверей экзаменационной комнаты и никто не хотел заходить первым. Подождав пять минут, профессор появился на пороге:
— Ну что же вы? Кто же самый храбрый? Тому, кто зайдет первым, обещаю повысить оценку на один балл против заслуженной.
Тогда выступил вперед застенчивый юноша:
— Я первый. Поставьте мне тройку.
После лекций пытались пообедать. В общежитии появился еще один моряк, которого все на другой день стали трогательно называть Ванечкой. После неуютного, растрепанного, колючего, составленного из одних только крайностей Игоря Ольховатского Митю потянуло к спокойному, ровному Ванечке, и они сдружились. Свои карточки на крупу, комбижир, хлеб, скудный сахаришко и прочие продуктишки они сложили вместе, и Ванечка (вам, поэтам, доверять нельзя!) хранил их.
После лекций начинался у Мити с Ванечкой ответственный и, может быть, даже ярчайший период дня — процесс изготовления похлебки. Это было священнодействие. Жгли главным образом разбросанные всюду черновики Матвея да кое-какие щепочки, подобранные на улице. Ванечка, правда, был так искусен поддерживать именно самый экономный огонь, что брался сварить похлебку на одном карандаше, если исщепать его помельче. Щепочку за щепочкой подкладывали друзья под кастрюлю.
— А теперь экстативный толчок, — энергично командовал Ванечка.
Тут-то и подбрасывались черновики. Обильный огонь охватывал кастрюлю со всех сторон, и она закипала.
— Ну, что же? — говорил спокойно Ванечка. — Я считаю, операция проведена блестяще. А ты, конечно, после похлебки отправишься к товарищу?
Так всегда теперь трунил Ванечка над своим другом.
— Ты куда? — спросил он однажды у Дмитрия.
— К… одному товарищу.
С тех пор и пошло. Митя краснел, улыбался, но и правда сразу же после похлебки надолго исчезал из общежития.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Геля пыталась объяснить просто и вразумительно:
— Вы не смущайтесь. Скорее всего вам сегодня будет скучно. То есть вы, наверно, не все поймете. И нечего обижаться. Это все равно что… Ну как бы вам растолковать…
Геля старалась вспомнить, что может быть понятнее и ближе Дмитрию, с чем можно было бы сравнить симфонию. И решила остановиться на лесе. Уж лес-то этому медведю должен быть знаком.
— Понимаете? Симфония — это как лес. Когда человек ни разу не видел леса, ну, например, из степей или из пустыни, он увидит только бессмысленные скопления мохнатых деревьев, чащобу, переплетение сучьев, бурелом и может не понять, не почувствовать его красоты.
Если же человек любит лес и ходит в него почти каждый день, для него это не просто деревья, но каждое дерево он знает в отдельности и чуть ли не в лицо. Каждая тропинка, каждая поляна ему хорошо известны. Но дело в том, что все равно, как я понимаю, этот влюбленный в лес человек в своих знакомых деревьях, сочетаниях их, полянах и тропинках будет находить что-нибудь новое. Во-первых, меняется немножко и сам лес, во-вторых — настроение. В третьих, ни леса, ни музыки нельзя исчерпать до дна. Человек, который приходит в лес, как к самому себе, может не тратить сил на узнавание леса, на привыкание к нему, на постижение его красоты. Он ее уже постиг. И теперь следит за оттенками, за нюансами, за тем новым, что появилось и в самом лесе, и в восприятии его человеком. Тут уж важны подробности. От подробностей-то и происходит главная радость.
Ну вот, я совсем заговорила вас и, наверное, все без толку, потому что и двадцать лекций не научат слушать музыку. Это вы сами. Потом. Все будете сидеть, скучать, считать оркестрантов или трубы органа, думать о чем-нибудь своем… Неверно, что, слушая музыку, каждый должен представить себе что-нибудь конкретное: какую-нибудь картину, пейзаж, событие, переживание. Музыке нужно отдаваться целиком, безраздумно и безрассудно. Она не для мозга в отдельности, не для человеческого воображения в отдельности, но для всего. Ей нужно отдаться безраздельно и безрассудно, как если бы вы были невесомой пушинкой и вас подхватил сильный прозрачный ветер. Он будет кружить вас и носить как захочет, и сладко будет подчиняться ему в головокружительном полете, на головокружительной высоте. Но, конечно, когда- нибудь он мягко положит вас на землю, и это тоже будет прекрасно, потому что наступит покой, а каждая ваша клеточка будет все еще лететь, лететь, лететь. Может быть, именно тогда у людей появляются слезы, а не в самой высокой точке полета. Там захватывает дух и кружится голова, а слезы уж на земле, когда полет окончен.
И вот вы все будете думать о своем и считать оркестрантов и вдруг в один прекрасный момент странно услышите, что вас подхватил ветер и понес, и далеко внизу, как в перевернутом бинокле, остался крохотный орган, крохотный оркестрик, дирижер-лилипутик. А потом и это все расплывется и останется одна стихия. Я уверена, когда-нибудь это к вам придет.
Прежде всего Дмитрий удивился, что у входа в консерваторию стояли люди и спрашивали лишний билетик. Перед кино — понятно: новый фильм, все говорят, каждому хочется посмотреть. Дмитрий поймал себя на мысли, насколько он был бы счастливее, насколько больше получил бы удовольствия, насколько больше был бы в своей тарелке, если бы они шли теперь в кино.
Понятно, почему не бывает билетов в кино. А здесь — Шестая симфония, Первый концерт… Не может быть, чтобы все были такие же новички, как и он. Наверно, слышали по сто раз. В конце концов можно купить пластинку и слушать дома.
Подъехала черная блестящая машина. Она остановилась у самого порога. Из машины вышла женщина в одном платье (несмотря на холодную осеннюю погоду) и быстро прошла в двери. Дмитрий не успел даже схватить целого. Осталось лишь несколько подробностей. Черный бархат, мех на плечах, белизна шеи, что-то сверкающее в ушах и в вырезе платья. Когда машина двинулась, на радиаторе у нее, расправленный ветерком, обозначился разноцветный флажок.
— Постоим, интересно, — предложила Геля.
Подходили все больше такси, из которых торопливо выпрыгивали в демисезонах тоже красивые, но все-таки боящиеся опоздать и от того суетливые женщины.
Опять подъехала машина с флажком. Среди осеннего московского вечера, привыкшего к черным и серым краскам, на темном асфальте, среди людей, одетых в однотонные одежды, появилось заморское диво. Дмитрий пропустил момент и не мог представить теперь, что эта женщина выходила из машины, нагибаясь, испытывая неудобства. Она как-то неожиданно возникла в толпе, уже сразу прямая. Тяжелые, ослепительно черные волосы струились назад на плечи. Завернутая в лиловую ткань, с ярким красным