самолеты в синеве. Это мы та-та-та-та-та-та к Москве… Мы та-та торопимся к Москве… Давай, давай, старик, помогай.
Дмитрию сделалось смешно и зло. Для смеха он бросил Игорю две строчки в тон:
— Почему у Кировских?
— Именно там находится Дворец пионеров.
— Так это же здорово, блестяще!
Игорь быстрее забегал по комнате, бормоча «вороты» и «повороты», чтобы прибормотать к ним две очередные строчки:
— А какая улица, не помнишь?
— «Переулок Стопани» в наш размер не уляжется. Надо что-нибудь вроде «дворец — сердец». Или, например, так:
— Черт возьми! А ведь получается. И такой задорный ритм! Как раз именно для пионеров. Старик, мы с тобой не пропадем!
Дмитрию стало страшно, потому что разверзлась бездна. Значит, что же? Можно сесть и о чем угодно набормотать таких вот строчек двадцать штук, сто штук, тысячу? Может быть, так и пишется многое из того, что люди читают в газетах или слушают по радио? Совсем нетрудно быть поэтом. Нет границ, нет законов, по которым строка «На холмах Грузии лежит ночная мгла» должна считаться лучше строки «Пролетают самолеты в синеве». В самом деле, почему это хуже? Там лежит мгла, а здесь пролетают самолеты.
Человек спит, и человек умер. Оба неподвижны. У обоих есть нос, лоб, брови, печенка, селезенка… Но все же между ними есть и разница. Один из них тепел, в нем пульсирует кровь…
Можно дернуть за руку и узнать, кто из них мертв, а кто просто спит. В конце концов можно сунуть под мышку градусник. Если уж очень трудный случай, подносят к губам зеркало, и зеркало начинает отпотевать.
Как же быть в нашем случае? Градусник стихотворению не поставишь. Не положишь стихотворение на весы, чтобы узнать, сколько в нем каратов истинной, чистейшей поэзии.
Дмитрию четко представилось, что какая-нибудь газета, особенно в канун пионерского слета, с радостью напечатает их сочинение. Почему бы нет?
Напечатано — значит, образец. Значит, эти их строки будут, в свою очередь, воспитывать литературный вкус. Они вызовут к жизни десятки подобных им. Начнется геометрическая прогрессия. За десять, пятнадцать лет паутиной холодных, безжизненных строк можно опутать миллионы умов и душ. Теоретически, конечно. Всё же читают Лермонтова, Тютчева, Блока. Вроде бы умываются. Но страшно, страшно, как перед бездной. Нынче слет пионеров. За два часа заработали пятьсот рублей. Завтра (полистать календарь) можно написать ко дню рождения, ну, хоть… Циолковского. Очень просто: «Планета — ракета», «Темнота — мечта».
Надо бы Дмитрию вскочить, накричать на Игоря, возбужденно бегая по комнате или стуча кулаком по столу. Потом хлопнуть дверью, как полагается в таких случаях, и уйти, крикнув напоследок что-нибудь о священном огне поэзии и о чести смолоду, напомнив также древнейшую народную мудрость, что если ржа ест железо, то лжа — душу.
Но Игорь умел пофилософствовать и сам. В своей манере, конечно.
В самую успешную минуту, когда рифмы так и сыпались на бумагу, он вдруг задумался и помрачнел:
— Черт возьми! Разве можно так обращаться с женщиной?
— ??!
— Едва ли не самый сладкий момент, то есть даже самый великий момент, когда женщина снимает сережки. Понимаешь? Все уж решено. Все будет через минуту. Больше нельзя сдерживаться и глушить свое нетерпение. Но вот еще одна добровольная секунда промедления: она снимает сережки и кладет их на тумбочку. Ты понимаешь?
А мы хватаем нашу бедную Музу так, что пуговицы и кнопки разлетаются во все стороны. Закручиваем ей руки, и, в то время как она прячет от нас лицо и губы, мы сворачиваем ей шею и все же достаем до губ и целуем их пополам с землей и травой, потому что за мгновение перед этим она в отчаянии грызла землю.
Ну давай, давай. Что же ты смотришь? Все уж есть. Нужно только добавить про отца. Без этого, сам понимаешь, невозможно. Давай, давай! Еще усилие, и мы победим. Вдвоем насиловать легче. Надави ей на