грудь коленкой. Схвати за горло, наконец, черт возьми! Можешь даже наступить на горло ногой. Сейчас она перестанет трепыхаться и обмякнет. Тогда делай, что хочешь. Двадцать, пятьдесят стихотворений на любую тему! Ей уж будет все равно. Два улана, один улан или целый уланский эскадрон. Принципиальной разницы нет.
Теперь Игорь не бегал по комнате. Он сидел на столе, нервно подрыгивал ногой и курил. Все говорилось с той немножко нагловатой и самодовольной полуулыбкой, когда человек думает, что он один более прав, чем все остальные.
— Ты скажешь, это цинизм? Но цинизмом называют иногда нежелание человека скрывать свои истинные мысли. Ладно, ладно. Давай завершать. Кладем последние штрихи. Пиши… Представляешь, каким звонким голоском, с каким возбуждением будет читать эти строки какая-нибудь пятиклассница или семиклассница. А может быть, мальчик. Нет, старик, мы с тобой не пропадем. А теперь мы имеем полное право сходить поужинать. Пусть твой Ванечка сегодня ест похлебку один. Мы заслужили большее.
Хотели захватить и Мишу, чтобы вспомнить тот самый первый день: и кубики какао и хождение с поллитром наголо. Но Миши нигде не обнаружилось.
В ресторане все столики были заняты, и только за столиком в дальнем углу сидел один человек. Игорь, как торпеда, нацелился на этот дальний столик. Но, очевидно, сесть на пустые стулья к тому одиноко сидящему человеку было не так-то просто. Он обладал непонятным правом сидеть за столом в одиночестве, никого не пуская к себе в соседи.
На столе стояли бутылка коньяку, бутылка шампанского и бутылка муската. Ну, и всевозможные яства. Несколько тарелок было опустошено. Человек работал неторопливо, методически, а главное, добросовестно, не обращая внимания ни на кого. Было похоже, что он имеет твердое задание съесть все, что перед ним поставили. Или, может быть, на пари? Но тогда где же люди, заинтересованные в его проигрыше?
Случилось, что, жуя, загадочный человек поднял мутноватый взгляд от тарелки с бифштексом и Дмитрий с Игорем попали в краешек расплывчатого мутноватого круга. Человек вскочил, бросился через зал навстречу к ним, и друзья увидели, что это бежит самый обыкновенный Миша.
Миша безоговорочно усадил Игоря и Митю за свой стол, повелительным крючочком пальца выудил одного из группы разговаривающих официантов и потребовал новых блюд, дополнительных рюмок и вилок.
— Ребята, как славно!.. А то я один… Да вы не удивляйтесь. Сейчас мы выпьем и поедим. Думаете, почему я здесь? Думаете, у меня денег полно? А я один пошел и вас не позвал? Я бы так не сделал. Понимаешь? — тут он начал обращаться только к одному Игорю, стараясь оправдаться только перед ним. — Понимаешь? Они попросили меня сочинить песню, чтобы было трогательно и умильно. И чтобы, если человек выпил одну рюмку, то после песни захотел бы еще.
— Кому понадобилась такая?
— Вон они. Разве не видишь? — Миша кивнул в сторону ресторанных оркестрантов. — Ну, я и написал. Музыка у них готовая была. Наверно, еще из «Яра». Мог бы, конечно, деньгами получить. Но вот предложили натурой. Ужином. Сижу, ем, пью чего пожелаю… Сейчас, сейчас. Что же это я забыл? — Миша сделал знак рукой, и оркестр заиграл.
Вперед выступила пожилая некрасивая женщина в нелепом фиолетовом платье, сцепила пальцы рук на уровне груди и начала петь.
Миша слушал, глядя в тарелку с недоеденным бифштексом. Кажется, ему нравилось, что поет и даже как поет нелепая фиолетовая женщина. Лишь обыкновенная, постоянная (от контузии) Мишина слеза быстрее, чем обычно, накапливалась в углышке глаза и чаще, чем обычно, скатывалась по щеке, успевая все же блеснуть на неуловимое мгновение отражением многосветных ресторанных люстр.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Это заседание комитета комсомола было уж тем одним необыкновенно и знаменательно для Дмитрия, что всего-то обсуждалось два вопроса, и вот, высказываясь, пытаясь занять правильную позицию, Дмитрий в обоих случаях попал пальцем в небо.
Это было странно, потому что он обладал редкой способностью говорить на собраниях только тогда, когда ему было что сказать и когда, само собой разумеется, он считал себя правым. Если быть точнее, только тогда он мог говорить на собраниях, когда требовалось свою правоту распространить на других, выводя их из очевидного заблуждения.
Правда, чаще всего случалось так (особенно на малолюдных собраниях и совещаниях), что председательствующий глядел на Дмитрия и вдруг называл его фамилию. Тяжело тогда приходилось Золушкину. Не умел он говорить по любому поводу. Начинал он мямлить и плести невнятное. Краснел, запинался и в конце концов садился на место с полным конфузом, боясь от стыда оглянуться по сторонам. Но выступал уж другой оратор, и, судя по всему, никто не считал выступление Золушкина неудачным, более того — позорным. Ну, выступил и выступил человек. Больше от него ведь ничего и не требовалось.
Значит, понятно, почему удивился Дмитрий, когда выступил, думая, что прав (и ведь не в единственном оставался числе), но начали убеждать его, что он вовсе не прав, особенно по второму вопросу.
(Может быть, все-таки нам не стоило ловить своего героя именно на этом месте и высвечивать, неожиданно включая свет, именно эти минуты его фантастического путешествия по земле, но если мы хотим хоть в маленькой степени проследить пробуждение его души и мысли, то должны остановиться на обоих вопросах, обсуждаемых сегодня студентами. Не то чтобы сразу и совершилось все, но капля, от которой раскололся в конце концов серый тяжелый камень, должна знать, что были капли-предшественницы, от которых камень не только не раскололся, не только не дрогнул, но и малая песчинка не пошевелилась в нем. К счастью, человеческие души все же податливее, слабже тяжелых серых камней.)
Вопрос обсуждался в высшей степени невинный: как бы повеселее провести новогодний вечер. Ну, там… директор сделает доклад — это само собой разумеется. Ну, там… надо пригласить студентов из смежных вузов. Из театрального, из консерватории, из ВГИКа. Гости, конечно, выступят. Получится замечательный концерт. Конечно, и наши не останутся в стороне, почитают стихи. А все же придумать бы еще что-нибудь. Какие-нибудь этакие увеселения. Тогда встал Игорь Ольховатский, вдохнул полные легкие, как делал всегда, прежде чем поведать миру какое-нибудь из своих «бессмертных» изречений. И вдруг предложил забавную вещь:
— Да что мы все капустник да капустник! Не хватало еще «почты». Вешать на грудь пошлые бумажные номерки. Давайте подключим к совещанию наши мозговые извилины, я уверен, что наше серое вещество на что-нибудь да способно. Я лично предлагаю следующий номер: пусть каждый из нас сделает по крохотной книжечке. Два-три лучших своих стихотворения. Сшить нитками три листика бумаги. В новогодний вечер мы устроим веселый аукцион. Эти книжечки будем продавать с молотка. «Дмитрий Золушкин. Книга «Железное корневище». Три копейки. Кто больше?» — «Пятачок». — «Семь копеек». — «Семь копеек раз, семь копеек два». — «Гривенник». — «Пятнадцать копеек». — «Пятнадцать копеек раз. Продано». — «Зина Стольникова. «Поцелуй на бруствере». — «Три копейки раз. Три копейки два…» Я думаю, и нам самим на память о юности и особенно нашим гостям будет приятно купить два-три моих стихотворения.
Хотя конец речи получился не очень складным (насчет именно «моих» стихотворений), все же идея сама по себе была живая. Вот почему, когда Володя Бабочкин поглядел на Дмитрия и спросил:
— А как думает товарищ Золушкин? — Митя с удовольствием встал, чтобы высказаться:
— Думать нечего. Надо поддержать инициативу.
— Гм, гм… — вроде бы поперхнулся кто-то сзади.
Митя оглянулся и увидел, что сзади, у дверей, на краешке стула сидит Михаил Иванович из партбюро. Он-то именно и поперхнулся во время непространной речи Золушкина. Ну, поперхнулся и поперхнулся человек, подумаешь, какое дело. Однако Володя Бабочкин долгим выразительным взглядом поглядел Михаилу Ивановичу в глаза и что-то, значит, понял во время этого многозначительного глядения, потому что вдруг встал, словно принял важное решение, и стал говорить: