дня продолжал спорить про себя и тут оказывался победителем. Скорее всего потому, что в этом «лестничном» споре противники его не могли возразить и отпарировать.
Приходил полуненормальный математик из университета, по имени Валик, бледный, синенький, как бы изнуренный. Математик-то математик, однако сочиняющий стишки. Говорил он всегда длинно и запутанно, с бесконечными «Э-э… м-м… э-э…» В горячем споре никак нельзя было дотерпеть, когда он кончит свою тянучку:
— М-м… конечно… Э-э… в чисто утилитарном смысле слова… м-м… с точки зрения… э-э… прикладного, так сказать… э-э… так сказать, м-м… не к быту, так сказать, прикладного… э-э… а к общественному… э-э… или точнее… м-м… искусства… э-э… прикладного к политическому… э-э… Эти стихи никчемны… м-м… или, категоричнее, вредны. Э-э… Цветок, э-э… в казарме, так сказать… э-э… Как бы это сказать… м-м… м-может непроизвольно… э-э… размягчить… э-э… сердце… м-м… солдата.
«Эстет» (потому что изучал эстетику) Виктор Столешников, терпеливо дослушав подобную тираду, бросался в бой:
— Да пойми же, что нельзя жить в обществе и быть свободным от общества.
Но тут начиналась новая тирада Валика, и спорщики сникали, зная, что это надолго.
Этот самый Виктор Столешников однажды поставил перед Дмитрием вопрос ребром:
— Представь себе следующую картину. Небольшая сначала группа людей, убежденных в своей правоте и в правильности выбранной ими дороги, повела большую группу, прямо-таки массу людей, к теплу и свету. Ну, как это было с Данко. Помнишь? Осветил и повел через глухие дебри.
Все пошли за смелыми вожатыми, надеясь на самое лучшее. Однако вскорости начались непредвиденные походные трудности. Вот теперь мне и скажи. Как должны вести себя вожатые и что они должны говорить остальным людям?
— Надо сказать им правду. Разъяснить, что далеко и действительно трудно. Но надо же, надо идти. О чем разговор…
— Есть еще один способ, — не то всерьез, не то с иронией вступил в разговор молодой пианист Аркадий, отрываясь от легкого и бездумного в этот раз пианино. — Можно говорить людям, что за следующим поворотом обязательно откроется обетованная земля. Обязательно уж там райские птицы и райские яблоки.
— А потом?
— А потом до следующего поворота.
— Чепуха! После каждого поворота все труднее будет объяснять.
Золушкин любил иногда употреблять в споре этот излюбленный прием бывшего ротного старшины Стрижкина. Тот, бывало, на любую претензию бойца неизменно спрашивал: «Ну, и что же вы предлагаете?» — чем повергал в смятение и растерянность. Ибо велика мудрость: разрушать легче, чем строить, ронять легче, чем поднимать, отрицание куда беззаботнее любого утверждения.
Дома, в общежитии, вспоминая весь разговор, Дмитрий даже подпрыгнул от простого решения столь нелегкой задачи. Да ведь надо же, чтобы каждый ведомый, чтобы каждый человек в толпе стал по сознательной вере в конечную цель таким же убежденным и сознательным, как и вожатые. Чего уж проще. Тогда не надо обманывать или завязывать глаза, потому что, если однажды все повязки спадут и люди вместо внушенной им травы-муравы увидят месиво, они ведь через эту частичную ложь перестанут верить и в конечную несомненную правду.
Но это был давний разговор. Теперь про него Дмитрий вспомнил мельком, подумав, однако, что надо будет при первой встрече выложить Виктору Столешникову этот свой довод. А не зажмуриваться. И как это он забыл, не сказал. Видел ведь Виктора после этого.
За последнее время у Гели появился еще один новый поклонник. Ну да. Все эти спорщики, как правильно с первого раза определил Дмитрий, о чем ни спорь, какие умные разговоры ни веди, все они в конечном счете поклонники Гели. Бабочки, летящие на трепетный огонек ее чудодейственной красоты.
Сама Геля горячо возражала Дмитрию, говоря что-то о дружбе между юношей и девушкой, своенравно топала ногой и кричала, впрочем милостиво и ласково:
— Чудовище! Пойми же, в любви нас, людей, друг к другу…
— Не людей вообще — это уж будет христианство! — а мужского и женского начала.
— Ну, пусть. Все равно мы люди, и в нашей любви, то есть я хочу сказать, в основе нашей любви лежит духовное, душевное начало. Остальное прилагается. Его может и не быть. Мы ведь не животные, у которых с этого все начинается и этим все кончается. Мы же люди, Митюшка, люди.
— Чепуха. То есть мы, конечно, люди. Но я утверждаю, что в основе любви, в ее фундаменте все равно лежит физиология. Правда, может быть физиология без любви, но не может быть любви без физиологии. То, что ты называешь «человеческой» частью любви, духовным, так сказать, антуражем, это именно антураж, «идеологическая надстройка», как и на всяком базисе. А базис — физиология. Поэты в течение веков сумели облагородить извечный естественный акт любви. Напустили вокруг него волшебного туману, обрядили его в сверкающие одежды, и в этом их великая заслуга перед человечеством.
— Чудовище! Неужели я встречаюсь в тобой только для того, чтобы целоваться? Представь, если бы не было стихов, музыки, красоты, духовного нашего родства…
— Ну да, согласен. Однако позвольте, Энгельсина Александровна, прямой вопрос?
Геля знала, что могут означать прямые вопросы Дмитрия, и пыталась уклониться:
— Нужно рассуждать, а не задавать прямолинейные, лобовые вопросы.
— Нет, все-таки не будем брать нас с тобой. У нас много еще неясного и ничего еще, в сущности, нет. Возьмем идеальный, классический случай: Ромео и Джульетта. Представь себе, что Монтекки и Капулетти примирились. Представь себе, что любовь приобретает счастливый конец — завтра свадьба. И вдруг выясняется, ну, как-нибудь, чудесным уж образом, что они, Ромео и Джульетта, — родные брат и сестра. Вот я и спрашиваю: для них это трагедия или еще большая, чем даже свадьба, радость?
— Трагедия, конечно, — сорвалось у Гели сию секунду.
— Почему? Ведь духовное общение остается. И стихи, и музыка, и все такое прочее. Пожалуйста, общайтесь с утра до вечера. Так, значит, все-таки трагедия?
— Чу-до-ви-ще!
С новым гостем Гели Дмитрий сцепился в первый же день. Странно они сцепились. На теме, которая (считалось) целиком принадлежит Дмитрию как знатоку. Остальные, когда касалось дела, тотчас говорили «пас» и оставляли поле сражения.
Как-то к разговору Дмитрий вставил словечко в том смысле, что, конечно, есть недостатки: и трудодень, и налоги на всякую мелочь, и заколоченные дома, — но зато духовная жизнь деревни поднялась на неизмеримую высоту. Тут нечего возражать, не о чем спорить. Тут сама очевидность и реальность.
Но именно тут-то и врезался в разговор новичок. Был он белокурый, синеглазый, с лицом вроде бы простым и округлым, но вроде бы и не простым. Звали его Володей.
— Вы, насколько я успел заметить, любите задавать прямые вопросы. Позвольте и вам задать вопрос. В чем вы видите неизмеримую высоту духовной жизни деревни сегодня, во второй половине сороковых годов?
Эх, и полетели же щепки!
— То есть как это в чем? Это настолько элементарно, что, право же, неловко и говорить. Радио, газеты, клуб, патефоны, велосипеды, тракторы, комбайны, автомобили. В нашей деревне, например, самолет три раза за околицей садился.
— Наверно, мы говорим о разных вещах. Известно, что у американцев приемников больше, чем у нас (есть даже и телевизоры), и газет, и этих, как вы говорите, патефонов. Патефонов тоже больше. Однако мы все время говорим о нищете духовной жизни американцев. Для ясности дальнейшего разговора я хотел бы задать еще один прямой вопрос: что вы понимаете под духовной жизнью?
— Ну… Понятно. Есть труд, работа, еда, питье, одеяло. А есть духовная жизнь. Не для тела, а для души.
— Значит, велосипед и самолет, а также автомобили с комбайнами — все это для души?
— Сами автомобили с комбайнами, может, и не для души, но они высвобождают время, которое используется для души.
— Как же оно используется?