У Мити и Ванечки наибольшим успехом пользовалось некое молочное суфле — что-то вроде жидкого мороженого, разлитого по бутылкам. Они тотчас прозвали напиток сначала «напитком Олимпа», потом пищей богов, а потом стали называть его амброзией. Буфетчица Зина, упруго и мощно распиравшая белый халат всеми своими формами, весело хохотала, когда друзья требовали две бутылки амброзии.
На этот раз Митя и Ванечка не успели перейти к божественному напитку, они ели перловый суп.
— Золушкин, тебя там какой-то человек спрашивает. Он стоит у входных дверей.
Митя оставил еду: может, кто из деревенских оказался в Москве, может, кто из полка, из бывших у него в отделении солдат? Они изредка навещали, стеснялись среди студентов, а Золушкина называли по- прежнему «товарищ сержант».
С третьего порожка подвальной лесенки Митя увидел, что ждет его незнакомый человек в черном пальто и в черной каракулевой шапке. Казалось бы, ну что особенного в этом обыкновенном человеке? Напротив, весь он был вместе со своей одеждой словно нарочно приспособлен, чтоб не выделяться из толпы, оставаться незамеченным, неприметным. Тогда почему же с первого взгляда на него у Дмитрия похолодело под ложечкой и слегка онемели ноги?
— Не вы спрашивали Золушкина? Это я.
— Хорошо. Вам придется пройти со мной.
— Но у меня там суп… Почти целая тарелка.
Незнакомец усмехнулся на этот наивный суп.
— Вы меня не поняли. Вам придется пройти со мной сейчас. Где ваше пальто? Быстренько оденьтесь. Предупреждаю, никому не говорите, что пойдете со мной.
Дмитрий ждал увидеть у подъезда автомобиль, но автомобиля не оказалось. Буднично, как в магазин или на базар, ехали в обыкновенном троллейбусе. Дмитрий хотел было заплатить за билет, но его вожатый опять усмехнулся:
— Не беспокойтесь, проезд оплачен.
От остановки шли некоторое время пешком. Причем не то чтобы Дмитрия держали под руку либо все время заставляли быть впереди, на глазах. Случалось, лавируя среди прохожих, и приотстать на шаг или на два. В том-то и беда была, что, если бы даже отстал на десять шагов, если бы даже потерялся в толпе, все равно искал бы поверх голов, бегом догонял бы черную каракулевую шапку.
Коридор, по которому шли, когда кончилось уличное путешествие, тоже оказался обыкновенным, будничным коридором. Как в каком-нибудь другом учреждении. В одном месте висела газета «На посту», в другом — самодельный плакатик, извещавший, что вечером будет демонстрироваться фильм «Жизнь Рембрандта».
Дмитрия больше всего поразило именно это объявление о кинофильме. Ведь было впечатление, когда лязгнули сзади входные двери, что наглухо захлопнулась западня, и миг переступания порога был, в сущности, мигом прощания со всем, что оставалось позади, мигом перехода в некое царство теней. Коридор для Дмитрия вытянулся в длину его жизни, потому что не было в его предыдущей жизни события, которое не промелькнуло бы в мозгу, пока шли то и дело загибающимся коридором. Но все вспоминалось теперь как давно прошедшее, если даже случилось сегодня или вчера. И вдруг этот неправдоподобный плакат, это странное объявление о трофейном кинофильме «Жизнь Рембрандта». Значит, что же, там, наверху, поверх захлопнувшейся западни все осталось по-прежнему? И люди будут смотреть кино, и жизнь ни на минуту не остановится и не переменит своего течения?
Комната, куда его ввели, была маленькая и квадратная. Стол с черным телефонным аппаратом, человек за столом, против стола будничный клеенчатый стул.
Мелькнуло при этом, что, конечно, не он первый оказался тут на стуле. И сколько человек пересидело на нем, и что это были за люди, и где они все теперь. Вот если бы стул мог вести дневник, а потом написал бы свои воспоминания. Впрочем, стул — вещь. Человек мог бы сделать это за него. Но только тот человек, который сидит теперь за столом, а он этого делать не будет. Напротив, он, наверно, стремится к тому, чтобы забывать, чтобы все забыть, чтобы даже и во сне не мерещилось, не дрожало. Но именно во сне-то, наверное, и мерещится всякий раз… Вот он снял с аппарата черную телефонную трубку.
— Товарищ пришел. Слушаюсь.
Между тем он что-то писал, вовсе не обращая внимания на Дмитрия. Прошло полчаса. Дмитрий не осмеливался напомнить о своем, так сказать, существовании. Телефон звякнул.
— Да. Не может быть. Как это не говорит? Не хочет? Да нет, не может быть. У меня еще не было случая, чтобы человек не заговорил. Я, конечно, помогу, но сначала… В общем, у меня тоже тут человек. Да нет, он, я думаю, будет говорить сразу. Ну, а тебе я советую употребить мое средство… Ты же знаешь. Желаю успеха.
И снова стал писать. И писал еще с полчаса, наверно, для того, чтобы Дмитрий со всех сторон (и в глубину) осмыслил предыдущий телефонный разговор. Но Дмитрий продолжал думать о простом канцелярском стуле и о своих предшественниках, побывавших на нем. Вспомнилась и строка: «Они садились на этот стул, садились и рушились в пустоту». Час или два спустя сядет кто-нибудь другой и не будет знать, что здесь сидел Митька Золушкин. И что любит этот Митька солнечные росистые утра и черные осенние ночи. Но осенние туманы, пожалуй, пуще того. И дождь. Теплый дождь. И чтобы встать под водосточную трубу, под дождевую капель в одних трусах. А вода припахивает железной ржавчиной… Тому, конечно, не будет дела до Митькиных июльских капелей. У него найдется свое что вспомнить.
Следователь за столом наконец отложил свою писанину и даже убрал в стол все до последнего листочка. Из стола вынул и положил чистые бланки и впервые пристально посмотрел на сидящего перед ним на стуле. Сначала шли вопросы, на которые Дмитрий отвечал даже радостно, радуясь и тому, что может так точно, исчерпывающе отвечать, и тому, что человек теперь кое-что узнает о Дмитрии. Вроде как некоторое знакомство. Когда родился, где родился (по новому административному делению и по старому административному делению), потом пошли родственники. Родственников у Дмитрия в деревне было много. Отделившиеся старшие братья, повыходившие замуж сестры, дядья, зятья, снохи… Беда состояла в том, что Дмитрий не помнил в точности, кто из них в котором году родился, а это ведь могло не понравиться сидящему за столом. И так он все больше нахмуривает брови.
Самое главное — догадаться, зачем и за что сюда привели. Догадаться, в чем провинился и о чем будет главная речь. Тогда сразу станет все яснее, а значит, и легче. Как ни перебирал Дмитрий все свои поступки последнего времени, не за что было зацепиться, не на что было подумать. Бывало, в самом начале службы старшина Стрижкин тоже любил поманежить. Вызовет к себе в каптерку: как дела, как здоровье? А уж знаешь, что неспроста. Ломаешь голову, зачем, за что, в чем провинился. Потом смилостивится старшина, поведет к личному ящику, откроет: ваши сапоги? Мои. А грязь на сапогах тоже ваша? (Прилипла на подошве в углышке каблука.) Отляжет от сердца. Господи! Ну, и что бы могло там быть? Ну заставил бы старшина подмести курилку в наказание. Раем показалась сейчас в воспоминаниях каптерка ротного старшины. На сопоставлении с каптеркой понял всю голую суть теперешнего своего положения. Подметанием курилки не отделаешься.
Между тем мельтешили за вопросом вопрос. Дежурные, не требующие напряженного раздумья (хотя бы и в долю секунды) вопросы. Когда взят в армию, кто был командиром полка, каким образом демобилизовался, кого из сегодняшних друзей встречал тогда, на литературных объединениях…
— Матвея… — И вдруг ослепительно и облегченно вспыхнуло в мозгу: не по Матвею ли сюда привезли? Может быть, и всего-то лишь привели сюда по Матвею! И уж прозвучал следующий вопрос, подтверждающий радостную догадку:
— Так, значит, с какого времени вы знакомы с Матвеем?
— Можно сказать, что с сорок пятого.
— Точнее.
— Что считать знакомством?
— Кто кого спрашивает, вы меня или я вас?
Но Дмитрий упрямо повторил:
— Что считать знакомством? Я его увидел впервые в мае сорок пятого года. Он читал стихи, но меня он тогда не знал, не подозревал о моем существовании, какое же это знакомство? Фактически…
— Какие стихи он тогда читал?
— Это трудно вспомнить.