правило, наш закон. Желаю вам не возвращаться в этот дом как можно дольше.

И опять дорожка мимо плаката о трофейном фильме. Но теперь уж все по-другому. Черт возьми, нужно сегодня же, сейчас же сходить в кино. Какое-нибудь. Все равно. Первое попавшееся. Нет, сначала в общежитие к Ванечке. Он, наверно, удивился, куда я убежал, оставив в тарелке суп. Нет, сначала все-таки к Геле. Нет, сначала оказаться на улице, на обыкновенной московской улице. Идти пешком. Ехать в троллейбусе. Толкаться среди прохожих. В тихий дождичек бродить по желтеньким полуночным переулкам.

Коридор давно кончился, и началась действительно обыкновенная московская улица, но Дмитрий не видел еще ничего вокруг себя. В сознании копошился расплывчатый образ железной, без лязга и шума работающей машины — шестеренки, валики, щелкающие, удерживающие устройства. И он, попавший в эти шестерни и колеса. Шел мимо, зацепило за край пальто. Ванечка был рядом — не зацепило. Жизнь. Судьба. Но машина расслабилась, разжала свои железные пальцы, и Митя выпал из шестеренок, из зубцов. Собственно, он даже не может сказать, что детали машины были жестки или остры. Обыкновенно, тактично, даже вежливо. Другое дело, что могла не разжаться горсть.

И совсем уж другое дело, что никто бы, ни один человек на земле не удивился бы, что ни с того ни с сего исчез с лица земли рыжий веснушчатый парень Митька Золушкин. А и удивился бы — про себя, ни глазом, ни вздохом не выдавая своего неуместного и в некотором роде крамольного удивления.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Каждый апрель приносил с собой тяжелое, томительное брожение в крови. Дмитрия вдруг тянуло на улицу. С улицы — в переулки, наиболее глухие, безлюдные, изогнутые. Не соображая, куда и зачем, он брел час, другой, третий, проходя десятки километров. Потом садился в трамвай и ехал обратно. Тихий, с легким кружением головы и с тревогой в душе, вовсе не слабевшей от физической усталости.

— Если я когда-нибудь покончу с собой, — вдруг говорил он Геле, — то это случится только в апреле, самом страшном месяце из всего года.

Геля смеялась, подходила вплотную, брала его за рыжие длинные волосы, смотрела в глаза и говорила:

— Чудовище! Придет время, когда ты будешь называть апрель самым дивным, самым сказочным месяцем.

Впрочем, с некоторых пор они боялись дотрагиваться друг до друга. Нельзя было дотронуться до ее руки просто так. Рука вздрагивала. Из-под Митиных пальцев переливалось в нее требовательное дрожащее тепло. Рука начинала тянуться к Мите. К его щеке. К его шее. К его коже. Губы — рука. Губы — глаза. Губы… Начиналось исступление, доходящее до последней черты, а потом — едва ли не ссора. Поэтому однажды они решили: «Надо прекратить эти пытки. Эти сладкие пытки. Что мы, дети?»

— Прекратить их можно двояко.

— Нет, пока что только однако. Ну, кто я буду тебе? Любовница? Покорно благодарю. Знаешь, Митюшка, я никогда в жизни не стану ничьей любовницей. Должен радоваться. Я ведь буду твоя жена.

— Но когда, когда это будет?!

— Давай подумаем. Это уже серьезный разговор. Жить нам, во-первых, негде. У тебя — общежитие. У меня — одна комната вместе с мамой. Снимать комнату нам не на что. А если и наскребем из наших стипендий, не на что будет жить. Хоть чуть-чуть приличная комната стоит пятьсот рублей в месяц.

Сидя у Патриарших прудов на скамейке, они часами смотрели на тысячеоконные громады домов. Дмитрий чуть ли не скрипел зубами от горячечной близости Энгельсины. Она клала ему на плечо душистую голову.

— Хоть бы одно окно! Представляешь! Стол, два стула…

— Тахта.

— Тахта. И одни. Неужели, это будет только через два года? Надо что-то придумать.

— Перестанем себя пытать. Будем ходить в концерты, в Большой, в Третьяковку.

— Идеализм.

— Ну, хорошо. Два года действительно невозможно. Давай поженимся этим летом. Уедем в Крым, снимем хорошую комнату. Я хочу, чтобы все в нашей жизни было красиво. Тем более начало начал.

— Но придет ведь и осень.

— Ну и что же? Я буду давать уроки языка или музыки. Ты опубликуешь поэму. Как-нибудь проживем. Сейчас начало апреля… Май… Меньше двух месяцев. Пятьдесят четыре денька. И тебе будет хорошо навсегда, на всю жизнь.

— А тебе?

— Не надо. Это, в сущности, те же пытки.

Геля ждала Дмитрия, как земля ждет прохладного светлого ливня. Пусть ветер, и гром, и град. Пусть как бедствие, как стихия.

Она, конечно, знала (не два по третьему), что, в сущности, все это у людей очень просто. Но это-то и противно. Потому-то и хотелось, чтобы — великий праздник. Высшее проявление любви: не брать радость у любимого человека, а давать ему. Только при этом условии сама любовь (прав же Митя со своим физиологическим фундаментом) превращается в категорию духа.

Придя домой после решительного разговора с Дмитрием, Геля всерьез задумалась. Не то чтобы она никогда до этого дня не думала о будущем, о том, что должно же когда-нибудь, неизбежно должно произойти: свадьба, замужество, отдельная самостоятельная семейная жизнь. Ведь когда трехлетний мальчишка хватает из груды игрушек молоток и гвозди, а трехлетняя девочка из той же груды непременно выбирает куклу либо игрушечную посуду, тогда уж проявляется заложенное в них природой своеобразное распределение именно семейных, а не каких-нибудь там иных обязанностей.

Геля, конечно, думала и раньше, но все в ее думах было очень неопределенно и смутно, брезжило вдалеке, расплывалось за дальностью. Когда она познакомилась с Митей Золушкиным и когда они стали встречаться, у нее и в мыслях не было, что это и есть ее будущий муж, ее судьба. Напротив, если бы кто сказал ей тогда об этом, она рассмеялась бы от души, и самое большее, что шевельнулось бы в сердце, — чувство, скорее всего похожее на жалость: когда-нибудь придется огорчить этого добродушного чудака с огромными красными руками, с медвежьей силой в объятиях и с доверчивостью младенца.

Об этом можно с уверенностью говорить, потому что в первое время Геля несколько раз ловила себя именно на чувстве жалости, точно и определенно предвидя ранний или поздний конец отношений с Митей. Поэтому она и не восставала и не бросалась в бой с Елизаветой Захаровной, когда та чуть ли не каждый вечер начинала то увещевать, то требовать:

— Чтобы ноги этого мужика, этого конюха не было в доме.

— Мама, ну что ты волнуешься, как будто я выхожу за него замуж? Мало ли у меня друзей? Пусть один будет такой. Кстати, он интересней многих моих филологов, а уж талантливей — подавно.

— Ну, конечно, самородок. Поэт-самоучка! Пойми, у него никогда не будет внутренней глубокой культуры. А без нее не может быть и настоящей поэзии, то есть настоящей красоты. Где-то я недавно читала: «На кой нам, плешь, твои богатства, гнилой проклятый Уолл-стрит? Наш лозунг равенство и братство…» Представь себе в устах у Пушкина это изящное выражение: «На кой нам, плешь». Фу, гадость! Даже говорить не хочется.

— Мама, но ведь это не Золушкин. Зачем ты действительно безвкусной и действительно безобразной строкой хочешь бросить тень на Золушкина? Он никогда не напишет ничего подобного.

— Ах, ты его уже защищаешь! Имей в виду…

Но Геля с младенчества, с детской выучки знала, как нужно ладить с матерью. Когда Елизавета Захаровна бывала в Москве, Геля и Митя встречались, назначая свидания друг другу в каком-нибудь скверике, а встретившись, шли либо в консерваторию, либо — иногда — в Большой театр, либо в Третьяковку, если был день, а не вечер. Но Елизавета Захаровна очень часто и надолго уезжала в командировки, чаще всего в Ленинград. Дмитрий подозревал, что именно благодаря этим командировкам его будущая милая теща так легко несет бремя одинокой женщины здесь, в Москве, на глазах у дочери. Но с

Вы читаете Мать-мачеха
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату