боярышней.
Теперь про имя, столь необычное и для русского и для грузинского календаря. Дело в том, что в незабываемом одна тысяча девятьсот семнадцатом году пути отца и матери Энгельсины резко разошлись. То есть не то чтобы пути. Долгое время супруги продолжали жить вместе. Во всяком случае, девочка у них народилась в двадцать седьмом году. Но все же Вера Сергеевна продолжала любить стихи Гумилева и Блока, а романсы Булахова предпочитала модной в те времена песенке «Во солдаты Ваню мать…» В церковь, правда, не ходила под угрозой немедленного развода (Петр Петрович Садовников занимал к этому времени видную партийную должность). Раскол совершился после того, как Вера Сергеевна тайком окрестила девочку, нареченную Ольгой.
Через два года после раскола у Ольги появилась мачеха, которую звали Елизаветой Захаровной. Тогда-то, в духе бурного кумачового времени, переименовали Олечку в Энгельсину. А по дому звали Гелей, или даже иногда и Гелечкой.
(Впрочем, для самой Оли подмена матери мачехой была секретом и тайной. Как бы при анестезии в младенческом возрасте, когда память еще ничего не закрепляет, на долгую-долгую жизнь произошла упомянутая подмена.)
То ли Петру Садовникову было некогда оглядеться как следует в кипении и бурлении неотложных дел, то ли вообще в те времена считались второстепенными (в плане немедленной мировой революции) семья и чисто семейные качества близкого человека, но трудно было бы ошибиться более роковым, более нелепым образом.
(В человеческой природе встречается черта, достойная тщательного и кропотливого изучения. Возьмите, например, у Бальзака. Всячески ущемляемая и попираемая своим папашей Гранде, очаровательная девушка Евгения после смерти отца тотчас переняла его манеру заикаться, разговаривая с должниками. Ну и — надо догадываться — остальные качества папаши, которые совсем недавно были ей в полной степени ненавистны.
Психология выворачивается вдруг наизнанку, и остается только развести руками в недоумении.
Впрочем, еще в царской армии было замечено, что из наиболее подобострастных подчиненных выходят самые крикливые унтеры и фельдфебели.
Лиза, поскрипывающая кожаной тужуркой, Лиза — оратор, разрушитель уютов и ниспровергатель мещанства, Лиза, товарищ Лиза, Елизавета Захаровна вдруг, по прошествии времени, непостижимым образом восприняла в себя все, что доселе столь страстно и убежденно ниспровергала, превратившись в самую образцовую и безнадежную мещанку. Либо нечто таилось где-нибудь глубоко внутри и ждало момента вылазки? Нельзя же предположить, что она сознательно вытряхивала из обжитых столетних домов старье и тряпье, чтобы самой… Нет, нет и нет! Тут вот именно загадка и казус психологии. Да и достались ей за Петром Петровичем вовсе не апартаменты, а одна-единственная комната в многонаселенной квартире. Ну, правда, это была Москва.
Старинный друг Садовникова — Степан Кузьмич, бог знает за что любивший Веру Сергеевну (Верочку), или, вернее, бог знает за что не любивший новую жену приятеля, частенько при случае вопрошал: «Ну, а где же твоя псевдоверочка?»)
Петр Садовников был коммунистом ленинской закалки. К тому времени, когда Энгельсине исполнилось десять лет, он работал в Москве на ответственном посту. Тем труднее было ему пройти целым и невредимым через год тридцать седьмой…
Елизавета Захаровна, женщина своенравная и крутая, взяла воспитание дочери в свои руки. Впрочем, она и мужа-то, когда он был жив, держала в своих руках. Разница была в том, что муж — человек состоявшийся и умный — относился к домашней диктатуре с внутренней улыбкой и себе на уме.
Энгельсина — беззащитный ребенок — представляла комочек мягкой глины, из которой можно вылепить все, что захочешь. И Елизавета Захаровна лепила.
Француженка и немка приходили к Геле домой. К учительнице музыки Геля ходила сама. Хорошо еще, что в детстве не выявилось никаких способностей к рисованию. «Я хочу сделать тебя европейски образованным человеком, я хочу дать тебе блестящее воспитание».
— Мамочка, в «Повторном» идут «Красные дьяволята».
— Ты с ума сошла! Зачем тебе «дьяволята»? Пойдешь со мной в Дом ученых.
— Мама, можно я приглашу к нам в гости мальчика Мишу, он сидит со мной на одной парте?
— Кто он? Из какой семьи?
— Из обыкновенной. Его отец водит трамвай, а мать работает продавщицей в магазине.
— Что?! Почему ты не протестуешь против того, что к тебе подсадили этого оборванца?
— Он не оборванец, он хороший мальчик и товарищ хороший. Он заступился за меня, когда Боря развязал мне бант.
— Как? Он успел поссорить тебя с Борей? Да знаешь ли ты, что он не стоит Бориного мизинца?
— Нет, стоит. Боря ябедник, а Миша хороший товарищ.
— Ну, хватит. Прекратим этот разговор. Я завтра же схожу в школу и скажу, чтобы тебя отсадили от этого… продавца. Ты, может быть, скоро захочешь привести в дом колхозника? Пастуха? Конюха? — И уже более ласково увещевала: — Ты пойми, доченька, что у тебя должны бывать люди только нашего, то есть твоего, круга. Каждый вращается в своем кругу. Зачем же тебе сын вагоновожатого? Я хочу сделать из тебя европейски образованную девушку. Встречайся с теми, кто поймет твою игру на фортепьяно, с кем ты можешь перекинуться по-французски или по-немецки, с кем можешь поговорить о Шиллере, о Гейне, о Лессинге. Ты девочка тонкая, я бы даже сказала, утонченная, старайся же избегать всего грубого, некрасивого. Встречаясь с грубым, невольно огрубишься сама.
Уютно в комнате, увешанной коврами и обставленной книгами. Свет, пробиваясь сквозь шелковый абажур, разливается красновато. Настольная лампа на рабочем столе Елизаветы Захаровны только добавляет уюта. Золоченые корешки книг мерцают заманчиво и волнующе — хочется взять книгу, раскрыть, почитать. Впрочем, нет, не хочется. Лучше раскрыть пианино и что-нибудь сыграть. «Турецкий марш». Как хрупкие льдинки, рождаются и тают звуки.
— Геля, почему ты не играешь вещь до конца? Начатое нужно доводить до конца. А ты бросаешь на середине «Турецкий марш» и начинаешь бог знает что.
— Мне так хочется.
— Ничего подобного. Сейчас же играй «Турецкий марш». С начала и до конца. Я буду слушать.
«Динь-динь!» — сталкиваются звонкие льдинки, «кап-кап!» — стучат о клавиши маленькие теплые капельки.
Хорошо, уютно в комнате. Мягкий диван, ковер, трюмо, золоченые книги, красноватый свет. Уютно и душновато, как в футляре из-под большого маминого колье.
— Мама, можно я пойду к Зое?
— К Зое можно. Но смотри, чтобы не позже десяти. А зачем одеваться, ведь Зоя живет в нашем подъезде?
— Может быть, мы с ней погуляем по улице.
Улица! Сколько воздуха, сколько разных лиц, звуков, огней! Мохнатые легкие снежинки возникают из пустоты и летят, летят, перегоняя одна другую. Патриаршие пруды. Скоро здесь будет каток и веселье. Тихие переулки, ни одной машины. Только снежинки, снежинки и снежинки…
— Геля, где ты была? Зоя приходила к тебе. Ты поставила меня в глупейшее положение.
— Я просто ходила по улице.
— С кем?
— Ни с кем. Одна.
— Врешь! Когда ты научилась врать! Мерзавка!
Холодные ледяные глаза гипнотизируют девочку. Хочется сжаться в комочек, исчезнуть. Но тело не может сделаться меньше.
Тело не может. Но что-то все-таки сжимается и потом не хочет распрямляться. Что-то сжимается навсегда, и это страшно…
Постепенно Геля поняла, что можно очень просто облегчить свое существование. Нужно только говорить неправду. Например, если сходила с Мишей в кино, нужно сказать, что просидела в читальном зале или, в крайнем случае, что в кино ходила с подругой. Можно взять коньки и уйти будто бы на каток, а на