рабочие вашего совхоза отличаются от сельскохозяйственных рабочих в той же Дании? Ничем. Только меньше зарабатывают, хуже едят, живут в худших условиях. Теперь и в колхозах перешли на денежную оплату. Фактически — и в этом нет никакого преувеличения — все крестьянство страны превращено у нас в батраков, только батрачат они не на хозяина, а на государство. Председатель же и директор не более, чем надзиратели над ними, ну, или управляющие.
Вы строите для своих рабочих (а теперь и в колхозах мода пошла) многоквартирные двухэтажные дома. Это последняя степень низведения крестьян на роль рабочего, обрыв последних его корешков от земли. Ведь только и разница была, что своя изба да усадьба в двадцать соток. Теперь установка — ликвидировать и эту разницу. Агрогорода. Понимаете ли вы всю нелепость строительства таких домов в деревне?
— Но в многоквартирном доме легче создать условия. Водопровод, отопление.
— Неужели ради водопровода надо скучивать целую деревню, понимаете, просторную зеленую деревню, с деревьями, с садами, с палисадниками, с колодцами, с амбарами, с погребами, с прогонами, всю ее скучивать в один двухэтажный длинный кирпичный дом, который сразу же, словно коростой, обрастает сараюшками, уличными фанерными уборными, в дождливую погоду оказывается посредине жидкой грязи. А участочки, жалкие огородишки, вы им нарезаете вдали от этого дома. Так вот я вам скажу, что в Дании сельскохозяйственные рабочие в таких крольчатниках, какими вы пытаетесь облагодетельствовать своих рабочих, жить бы не стали.
— Что же предлагаете в двадцатом веке? Так за патриархальную избу и держаться?
— Если бы развитие деревни шло естественным и нормальным чередом, поверьте, за пятьдесят-то лет выработался бы новый тип постройки, и красивой, и удобной, и национального характера. Какими были бы эти дома, сейчас сказать трудно, как трудно сказать, что вообще представляла бы из себя Россия при естественном и нормальном пути развития. Но уж будьте уверены, в лачугах бы не ютились. Вон в Польше, пожалуйста, частное землепользование, земля покупается и продается. Колхозов у них нет. Так что же, думаете, польские крестьяне живут в хижинах, в завалюхах? Ого, они себе такие дома ставят, куда там виллам и коттеджам. Сселить бы их в ваши двухэтажные крольчатники!
— А все же, — ударил последним козырем директор, — гони нашего работника или колхозника из совхоза, колхоза, давай ему собственное дело, сажай его на собственную землю, он не пойдет. В город он, конечно, уедет и пристроится где-нибудь, но своей земли не захочет и работать на ней не будет.
…У нас получался большой вечерний прогон на машине. Было время поговорить, и мы невольно вернулись к последнему аргументу директора. Началась, собственно говоря, та же игра в „кувальдягу“. То есть они, Кирилл и Лиза, пытались поставить меня в тупик, сразить неопровержимыми документами, а я должен был их удары парировать. Или иногда наоборот.
— Так вот, Владимир Алексеевич, директор, может быть, и прав, гони нашего колхозника из колхоза, давай собственную землю, заставляй хозяйствовать самостоятельно, а он — не пойдет.
— Да, я недавно разговорился с одним. Где тебе лучше жить, спрашиваю, раньше, когда ты хозяйствовал самостоятельно, в единоличном хозяйстве, или теперь в колхозе?
— Теперь, Лексеич, мне не в пример лучше.
— Чем же?
— Так ведь как же? Раньше солнышко еще не вышло, а я уж на полосе, бороную или пашу, или, скажем, жнитво.
— А теперь?
— А теперь я высплюсь, позавтракаю, не торопясь покурю и в восемь часиков на работу. Пока придешь, пока тары-бары, глядишь, обеденный перерыв. Ну, в обед мы с мужиками скинемся, без этого нельзя, разольем на троих. Считай, и весь рабочий день кончился.
— Да много ли сделаете?
— А это уж сколько сделаем. Об этом пусть у председателя голова болит.
Да, народ избалован, но не хорошей жизнью, а возможностью жить, работая кое-как. Пусть он живет кое-как, но и работает кое-как. У народа развились иждивенческие тенденции. Не так давно Хрущев провел кампанию ликвидации частных коров. Колхоз скупал у колхозников частных коров и тем самым иллюзорно увеличивал колхозное поголовье. В государстве коров не прибавилось, только перекочевали они из одного помещения в другое. На эту кампанию даже искусство поработало: читайте пьесу Макаенка „Лявониха на орбите“ или смотрите фильм по этой пьесе „Рогатый бастион“. Одним словом, кампания. Дескать, свою корову продай в колхоз, а сам молоко будешь покупать в колхозе. Потом эта кампания отменилась. И что же? Продавшие коров не захотели ими снова обзаводиться, отвыкли. Рано вставать не надо, доить не надо. Пусть другие заботятся, а я и так проживу. Одна крестьянка мне даже пословицей ответила: „Эх, Владимир Алексеевич, конечно, своего молока у меня теперь нет. Но что не допью, то досплю“.
Так и тут. Да, может, и не все теперь пошли бы опять на землю, на самостоятельное крестьянствование. Но это точно так же, как поросята с колхозной свинофермы, вероятно, не пошли бы жить в лес. Там ведь о пропитании заботиться надо, корм добывать, думать о самосохранении. А здесь думать не надо. Наряд дадут, зарплату выдадут. Точно как и на свиноферме: худо-бедно, а свинарка в определенное время покормит. А лес? Лес — это страшно, это ведь самостоятельно надо жить. А жить самостоятельно, без кнута и без пряника, то есть без обещания лучшей жизни в недалеком будущем, они отвыкли.
Между прочим, точно так же, как я, советский литератор, не хотел бы оказаться вдруг за границей. Говорят, там — свобода. Может быть, и так. Но я отвык от самостоятельной борьбы за существование, у меня инстинкты притуплены. Я уж без Союза писателей, без Маркова да Ильина как-то неуверенно бы стал себя чувствовать. Где уж мне бороться за существование. Я отвык. Я тоже на свиноферме. Крышей над головой обеспечат, с голоду умереть не дадут.
Но все-таки я не верю. Если бы разрешили сейчас уходить из колхоза с наделом хорошей земли, вроде как на отруба при Столыпине, не все бы сразу, а постепенно бы потянулись. Если же нет, то надо считать, что народ мертв, что народа уже как такового и нет, а есть миллионы рабов, есть многомиллионное, потерявшее даже и понятие о достоинстве личности, о национальном достоинстве и вообще о человеческом достоинстве население страны.
— Вы часто употребляете такое понятие, как „насилие“ и даже „оккупационный режим“. Мы с Лисенком согласны, что насилие было. Отбирались дома, конфисковывалось имущество, людей отправляли на Соловки или в другие лагеря и там истребляли. Кстати, дополнительная кувальдяга. Может быть, это было все-таки не планомерное, расчетливое истребление русских генов, не преднамеренный геноцид, а азарт борьбы? Вы нас или мы вас. Кто кого? И речь шла не о русских именно, а о врагах революции?
— О нет. Илья Сельвинский, поэт очень близкий к Троцкому (а уж наверное, посмеиваясь и потирая руки, обсуждали и течение дел в стране, а не только стишки), откровенно и цинично написал в одном стихотворении… Интересно, как вы мне объясните его жуткие слова:
Ну вот, печатается в каждом издании Сельвинского. Скажите же мне, о каких итогах идет речь? Каких концентраций? Да очень просто. Страна бурлит, бродит, газеты кричат у нас об одном, на Западе о другом. Там митинги, там очереди за хлебом, там Уэллс приезжает в СССР и встречается с Лениным, кого-то сажают, кого-то, слышно, и выпустили, то продразверстка, то торгсины, а жизнь идет. И только посвященные знают, что во всей этой неразберихе осуществляются заранее запланированные и целенаправленные акции. Ну, скажем, так. Из окончивших Московский и Петербургский университеты надо уничтожить девяносто процентов; высшего духовенства надо уничтожить девяносто семь процентов; выпускников гимназий надо уничтожить до восьмидесяти процентов; бывших офицеров русской армии, не ушедших в эмиграцию, — девяносто процентов; бывших воспитанниц пансионов благородных девиц —