— Совладать, — хладнокровно ответствовала урманка. — Острыйух… Старый умнец рассказал, и я поняла: Острыйух бил не тот конец топора.
Кудеслав только плечами пожал. Не было времени вникать в ломаную речь неуклюжеязыкой скандийки да выяснять, который конец топора следовало бить Остроуху (и, главное, с чего бы это ему вообще могло взбрести в голову бить несчастный топор).
Ни на что уже не было времени, потому что ржавые почти добрались до вершины могильного холмища.
Досадливо рванув меч из неудобных ножен, вятич спорым шагом двинулся к ржавому хороводу, обвивающему подножие стародавней могилы. Не оглядываясь (следует за ним урманка или в последний миг все-таки передумала — то уже лишь ее дело), стараясь не думать об очевидной безнадежности своей затеи — наверняка самой последней в нынешней жизни…
Изо всех возможных желаний сохранилось у вятича лишь одно-единственное: ворваться в хоровод Борисветовых зайд да всласть распотешить душу рубкой этих проклятых тварей, которые позволяют себе пренебрежительно не замечать его, Мечника Кудеслава. Чтоб хоть на несколько мгновений их стройное величавое пенье вспоролось воплями ужаса, пронзительным смертным воем, чтоб перед собственной гибелью успеть наслушаться тупого хряска нездешней плоти под светлым здешним железом, чтоб удалось хоть пяток ржавых страшилищ погнать пред собою в Навьи — или куда там спроваживаются разлученные с телом души выворотней-людодлаков и прочих Борисветовых порождений?!
Наверное, сбылась бы эта мечта вятского воина, не случись у него на дороге трухлявая, полуистлевшая коряга. Старая такая, обросшая ржавым мохом и сорной, пакостного вида травой, гниль, ничем не приметная среди прочего давнишнего валежника, какого полно было на пустоши меж лесом и могильным холмом.
Несколько точно таких же коряг вятич миновал благополучно, а эту…
Мечник не споткнулся о нее — еще такой бы оплошности не хватало опытному воину! Он безошибочно высмотрел лежащий даже не поперек пути, а чуть в стороне кусок мертвого дерева (хоть лживый несветлый свет превращал землю под ногами в красновато-бурую мешанину доподлинного и кажущегося). Но обглоданный временем древесный труп почему-то вдруг оказался совсем близко, а потом…
Что-то вскинулось рядом с вятичем, ожгло его правый кулак влажным горячим выдохом; клыкастая пасть, лязгнув, сомкнулась на обнаженном клинке… Мощный рывок едва не выломал запястье, и в правой ладони Мечника остались лишь болезненное неудобство да пустота. Оторопев от непоправимости случившегося, от бешеной злобы на собственную непредусмотрительность, вятич смог лишь беспомощным взглядом проводить крупного грязновато-рыжего волка, убегающего (даже не особенно торопясь, с этакой глумливой ленцой) к окруженному Борисветовыми тварями холму. Волка, уносящего в клыках кованный Званом меч — единственное здешнее оружие, способное убивать нездешних.
Так-то. И нечем даже утешиться. Разве лишь темными пятнами, которые успел заметить на отточенном искристом железе: как ни скалился выворотень, как ни оттопыривал паскудные свои губы, а все же не уберегся-таки, порезался о клинок. Слабоватое утешение…
Вот и все. Тщетными оказались мудрое провидение Звана, отчаянные надежды четвероединого волхва…
Как бишь взрыкивал волчий голос в полусне-полумаре — тогда, давно, после стрел из засады? «Пускай уходит к нам. Мы сами». Вот и сбылось.
На смену злобе пришло самоуничижение, потом — вялое безразличие. Ведь случившееся можно и должно было предвидеть. Если благополучный исход ТАКОЙ битвы подвешен на одном-единственном клинке, то битву можно считать проигранной еще до начала. Что же не удалось додуматься до этого ни Звану, столь умелому в ведовских прорицаниях, ни Корочуну с его четырьмя головами? Мудрецы…
Еще и так нелепо все было затеяно! Словно бы кто-то — Зван, либо Корочун, либо оба они — нарочно задался целью вытворить из Кудеслава для ржавых подобье то ли набитого травою страшила, то ли дурильщика (это так об осенней поре охотятся на лосей: дурильщик привлекает внимание зверя, подражая боевому реву сохатого, а охотник тем временем…). Чем еще можно объяснить, что нездешние твари дознались о колдовских свойствах дареного Кудеславу меча прежде самого Кудеслава? Чем объяснить подобное? Разве лишь глупостью, умеющей ужиться в одной голове с самым наиразумнейшим разумом…
А сквозь чахлые сорняки под ногами все отчетливей, все победительней проступало видение высокой крепкостебельной травы — бурой да буйной; и курган, и почти касающаяся его вершины воронка ржаво- кровяного ненастья, и, наверное, лесная опушка вместе с теми, кто был на ней, — все это вдруг сделалось каким-то зыбким, ненастоящим, подложным. Настоящей была щель, бескрайняя щель меж плоской бурой равниной и низким тяжелым небом, да еще ветер был настоящим — ровный, сильный, спокойный, он терпеливо и непрерывно толкал Мечника в спину, пытаясь уломать его хоть на один шаг вперед, к горизонту, который, дождавшись этого шага, тоже стронется с места и поплывет, маня за собою, туда, где однажды Кудеславу сказали: «Здесь тебя не хотят» — и где нынче такого уже ни за что не скажут…
Что-то злобным рывком вдавилось-впилось в Мечникову шею — будто бы неведомый враг подобрался сзади и попытался обезглавить вятича до безобразия тупым клинком.
Выморочное видение сгинуло.
Пропала клятая щель, растворилась в доподлинном окружающем. А прямо перед собою Кудеслав увидал Векшу — та лихорадочно распутывала узел, стягивающий горловинку Мечниковой лядунки. Вот, стало быть, что привело Мечника в чувства: Корочунова выученица, обрывая ремешки, сдернула с шеи мужа его святыни. Именно «святыни» — круглый оберег со Счисленевым знаком тоже оказался у нее.
Зачем?!
Узел наконец поддался, и Векша торопливо перевернула распахнувшийся мешочек над своей ладонью, просеивая высыпающийся пепел сквозь пальцы. Что за новый бред, что она делает?! Разве можно так?!
Выраженье лица наузницы-чаровницы (ничего подобного вятич прежде никогда на этом лице не видал и вряд ли захотел бы увидеть еще хоть раз) заставило Кудеслава молча да бездвижно смотреть, как сыплется наземь пепел его родимого очага.
Через миг-другой Векша уронила лядунку и отступила на шаг, сдувая остатки пепла с лежащего на ладони багряного камня. А потом выученица волхва осторожно, словно опасаясь того, что должно было произойти, коснулась мерцающего лала кругляшкой со знаком Двоесущного.
И на маленькой перепачканной ладошке вспыхнул огонек. Холодный, но живой и радостный.
Настоящий.
Скорчившись, словно бы пытаясь укрыть новорожденный светоч от несуществующего (или неощутимого?!) ветра-погубителя, Векша принялась нашептывать какую-то трудноразборчивую скороговорку. В шепоте этом собственный Векшин голос мешался с надтреснутым блеяньем дряхлого волхва; и был этот шепот вовсе не таким тихим, как сперва показалось Мечнику… Вот только разобрать хоть единое слово было никак не возможно, потому что вывернувшаяся откуда-то сбоку Мысь беспрерывно и тоже отнюдь не тихо канючила:
— Железо, которого нет! Слышишь? Проси железа, которого нет! Чего нету, то и превратить ни во что не смогут! И всех ратоборцев, которых не стало! Слышишь? Всех! Всех!
Может, Векша слышала, а может, и нет — во всяком случае, по ней не было видно, замечает ли она Мысины приставания.
А небесный курган и курган земной уже слились вершинами, срастив во что-то непостижимо-единое зыбкость и незыблемость, переменчивость и неизменность, здешнее и чужое… Там, где небо коснулось земли, где высился каменный истукан одного из бесчисленных воплощений Светловида, — там теперь занималось, крепло угрюмое ржавое зарево. Тяжкое. Самодовольное. Родившееся не для того, чтобы умереть.
Вот только напев Борисветовых тварей едва уловимо менялся — обозначалось в нем что-то, чего раньше не было и чего явно не должно было быть. И сам хоровод замедлил свое безостановочное круженье, задергался, исказил доселе безупречные очертания… и вдруг надорвался, выплюнул из себя стремительные хищные тени.