зеленая диагоналевая гимнастерка, подпоясанная широким командирским ремнем, но и лицо, прежде холеное, тоже будто утратило живость и казалось отекшим, даже в оспинах; под глазами у секретаря райкома были синие припухлины, как при грудной болезни.
Маштаков обнял Зазыбу за плечи, повел к столу. — Знакомься с товарищем, — показал он на военного. Военный встал, подал Зазыбе руку, но не назвался. Маштаков глядел на Зазыбу с нескрываемой радостью.
— Оченьхорошо, что ты пришел, — положив руки, ладонями на карту, сказал Маштаков. — Садись и рассказывай. — Он подождал, пока Зазыба засаживался на табурет с отверстием-полумесяцем посредине, а затем сказал: — Как дела у вас в Веремейках?
— Разве ж это дела? — почему-то глядя на военного, ответил Зазыба. — Я вот который день валяюсь в постели…
— Что так?
— Горлянка замучила.
— Поганая это болезнь, — посочувствовал Маштаков. — Кажется, так себе, ерунда для мужика, а бойся, как самой страшной заразы.
Военный почему-то усмехнулся. Маштаков же спросил Зазыбу:
— А Чубарь где?
— Не знаю, — пожал плечами Зазыба и тут же добавил: — Говорили в деревне, будто подался в сторону Белой Глины, может, к вам, в Крутогорье?
Маштаков насупился— Зазыба ответом своим явно расстроил его. Но продолжал он спокойно:
— Ну, что коров колхозных не оставили в деревне, об этом я знаю. Зерна, очевидно, тоже не осталось? — Маштаков посмотрел на Зазыбу. — А как с новым хлебом?
— Не знаю, — ответил Зазыба, — он ведь и поле еще весь, в колосках. — И перевел взгляд на ослепительно блестевшие сапоги молчаливого военного, которые тот поставил на подножку стола.
— В Бабиновичах уже немцы, — сказал Маштаков. — В Крутогорье тоже…
— Со вчерашнего дня, — добавил военный.
— Весь день Крутогорье держали, да сдали вот…
— А Чубарь пошел туда! — насторожился Зазыба.
— Вашего Чубаря не поймешь, — сказал недовольно Маштаков. — Когда его вызывали по важному делу, он по довоенной привычке где-то прятался, а теперь… — Секретарь райкома постоял немного в задумчивости, потом кивнул головой, указывая на карту: — Словом, район наш уже занят противником!
В разговор снова вступил военный:
— Свободным остается пока один сектор, вот этот. — Он ткнул средним пальцем левой руки в небольшой красный кружок — Крутогорье, от которого отходили под углом почти в сорок пять градусов две толстые линии, проведенные синим карандашом. — Как видите, Веремейки ваши попадают в этот сектор.
— Мы это для ясности тебе говорим, чтобы знал, — поспешил добавить Маштаков. — Считай сам, если не сегодня, то завтра фашисты и в Веремейках будут. От Бабиновичей до вас недалеко. Тем более что наших войск на Беседи уже нет.
Зазыба слушал, ощущая, как кожа лица делается неподвижной и совсем не чувствительной, будто от нее отливала кровь.
А Маштаков посмотрел в глаза Зазыбе и спросил:
— Ты вот что мне скажи, Денис Евменович, ты как, к Советской власти не переменился?
Зазыба тоже посмотрел в глаза секретарю райкома, но вопроса явно не понимал.
— Ты непременно должен сказать, — настаивал Маштаков. —Ведь я не просто так спрашиваю…
Зазыба подумал, что ответа ждал не столько Маштаков, сколько военный, и потому сказал без обиды, с сознанием всей важности своих слов:
— Нет, не переменился.
— Другого я от тебя и не думал услышать, — улыбнулся Маштаков. — Ты прости, но разговор пойдет о более серьезных вещах, чем о простом доверии. Мы вот посоветовались с товарищем майором и решили обратиться к тебе. Человек ты надежный, это я знаю. И у нас к тебе дело.
Маштаков перевел взгляд на военного. Тот кивнул.
— Надо устроить в Бабиновичах одного товарища, — договорил Маштаков.
Военный спросил Зазыбу:
— У вас знакомые в местечке есть?
Зазыба мысленно прикинул, но ответить не успел. Военныйуточнил:
— Ну, такие, чтоб как свои были?
— Есть.
— Вот и хорошо, — с облегчением произнес Маштаков. — Тогда, может, позовем сюда Марылю? — посмотрел он на военного.
Тот сразу же вышел из-за стола и направился к двери. Когда в хате остались Маштаков и Зазыба, секретарь райкома положил на плечи Зазыбе обе руки.
— Тяжело?
— Да и не Легко…
— Всем теперь тяжело, Денис. Но как-нибудь одолеем. Не может быть, чтоб не одолели. Придет время, возьмем фашиста за горло.
— Так надо ж…
Маштаков спросил:
— Есть ко мне вопросы?
— Есть.
— Тогда говори, ато времени у нас мало.
— Ты вот говорил про новый хлеб. Так… Словом, самзнаешь, жатву еще не начинали в колхозе, однако должны скоро начинать. Что же тогда делать с зерном? Чубарь говорил про какую-то директиву, будто в райкоме ты читал.
— Да, мы знакомили районный актив с директивой Совета Народных Комиссаров и Центрального Комитета партии от двадцать девятого июня.
— Ну, вот… Я Чубаря понял так, что по ней все, что нельзя угнать или вывезти, подлежит уничтожению.
— Правильно. Но ты же сам говоришь, что жатву не начинали, значит, хлеба еще нет.
— Так будет!
— Конечно, будет, — кивнул головой Маштаков.
— Чубарь сказал, чтоб посевы…
Маштаков прошелся по хате.
— Н-да, — произнес он через некоторое время, — кругом нам задал фашист задачу. Задержись на Соже фронт еще на две недели, хоть об этом голова не болела бы. С жатвой успели б. А теперь все стоит в поле, как нарочно. Придется как-то выкручиваться. Фашистам действительно нельзя хлеб отдавать. Он еще нам самим пригодится.
— Я тоже так думаю…
Но договорить помешали: отворилась дверь, и в хату вместе с военным, который пригнул голову, когда переступал порог, вошла девушка. Все в ней — и фигура, которую ладно облегало платье в клетку, и спокойные, открытые до плеч руки с белой кожей, и черные глаза, которые, казалось, слегка косили, но не портили молодого лица, — привлекало взгляд. Зазыба посмотрел на Маштакова, будто усомнившись, что именно ее придется устраивать в Бабиновичах.
— Да, это и есть тот человек, — улыбнулся военный.
В Веремейки немцы почему-то не спешили, и непотревоженная августовская ночь кружила над соломенными крышами затаившейся деревни, как заколдованная птица. Почти полтораста дворов — по шнуровой книге точно сто сорок три — тонуло в этой ночи, притулившись к лесу, который пугал своей густой, как черная вовна[1], темнотой. Лес простирался