испугалась, однако в третий раз сватов приняли. Тогда как раз веремейковцы были в Бабиновичах на ярмарке. Свадьбу сговорились справить осенью, не стали ждать зимы. Случилось так, что теперь торопил уже отец невесты: сваты из Веремеек попались сговорчивые и не запросили большого приданого, а мать жениха даже кужельным[2] не поинтересовалась. Все Веремейки ходили тогда в Зазыбову хату смотреть Денисову невесту. Марфа сидела с грустью в блестевших, будто заплаканных, глазах, но была красива, всем приглянулось ее смуглое, почти цыганское лицо и волосы цвета воронова крыла. Жених тоже был под стать невесте: лицо светлое, брови черные, волосы русые. Со временем волосы эти пополовели, будто их пылью присыпало на большой дороге, наконец и вовсе стали седыми на висках и возле ушей, а на макушке заблестела плешь. Марфа с годами не изменилась, только стала слишком тихая, руки старалась прятать под фартуком: от работы они у нее были в синих сужильях. Родила Марфа Денису одного сына, Масея. Может, были бы у них и другие дети, да в четырнадцатом году, как началась воина с кайзером, Дениса забрали на румынский фронт. Оттуда он вернулся из госпиталя — отпустили долечиваться к семье в деревню. Тут он и две революции пережил, а когда в восемнадцатом году пришел в Забеседье из Унечи Щорс набирать добровольцев, Денис достал из сундука свою солдатскую фуражку с блестящим околышем, с которой даже не была снята кокарда, и записался в красное войско. Может, он тогда и не попал бы к Щорсу, но вышла неожиданная ссора с отцом: цыгане увели с луга их жеребую кобылу, на которую возлагались большие надежды в хозяйстве, и виноват был Денис, так как не остался в ночном, а сбежал в деревню к жене. Тем не менее Зазыба будто прикипел к революции — через всю гражданскую пронес он веру в нее, познавал исподволь, зато крепко и навсегда.
Когда спустя несколько лет вернулся в Веремейки, то носил уже на гимнастерке орден Красного Знамени. Тогда это был, может, третий человек с орденом на весь Калининский округ…
Веремейки расстроились так, что солнце, выплыв из-за пригорка, на какое-то время будто ложилось на дорогу между крайними хатами посреди улицы. Могло показаться, что это даже не солнце, а огненный клубок, скатившийся откуда-то. Но время шло, клубок постепенно, будто с большим трудом, отрывался от земли, на глазах уменьшался, белел и становился похожим па солнце. Наконец солнце-клубок сворачивало, плыло до полудня вдоль деревни, снова поворачивало и останавливалось к вечеру в другом конце ее, но теперь уже не касаюсь земли — за озером начинался лес, и оно незаметно, как-то сразу скрывалось за ним.
Сегодня солнце продиралось сквозь туман, как спросонья. Туман долго скрывал землю и небо на востоке, но вот он наконец будто встрепенулся, приподнялся над землей, и тогда солнечные лучи посеребрили росу, плотно лежащую везде, от пригорка до самой деревни. Можно было подумать, что солнце будет светить весь день. Но вскоре оно вдруг потускнело, хоть и сделалось еще более красным, даже багровым, словно намеревалось перегореть.
Деревня постепенно пробуждалась. Поднимали и опускали деревянные бадьи на длинных очепах колодезные журавли — в Веремейках было четыре колодца, и все с журавлями, — и деревенские бабы, шлепая потресканными пятками но узким стежкам, уже сгибались под коромыслами, носили воду. Валил дым из труб. Хлопая крыльями, на пряслах распевали гологутские петухи.
Денис Зазыба вышел во двор, когда солнечные лучи упали с вяза, что стоял на улице напротив хаты, и легли на большие тыквенные листья, которые на желто-зеленых косах выползали па дорогу из Прибыткова огорода. Небо над головой было чистым. Только с левой стороны, аккурат над озером, толпилась стайка белых облачков, которые чем-то напоминали разбежавшихся и чисто вымытых ярок.
Минувшая ночь давала о себе знать: в голове шумело, как на пожаре; Зазыбу познабливало, несмотря на солнце, которое выплывало правым боком из-за угла хаты. За тыном пряталась в тумане пустошь, и Зазыбе казалось, что оттуда нестерпимо пахнет полынью.
Спустя некоторое время на крыльцо вышла Марфа. Зазыба не повернулся к ней, и они так и стояли порознь, вслушиваясь в утро. Потом Марфа вздохнула, приблизилась к мужу и сказала:
— Может, и нам что-нибудь закопать в землю? Прошлогодняя яма, где картошку хранили, не обвалилась, так новую копать не надо, только повыбрасывать из нее курап[3]. Машину швейную туда, что ли? А то вдруг заберут?
Зазыба на это с досадой махнул рукой.
— Это еще неизвестно, то ли машину твою прятать, то ли самим втой яме хорониться. — Он хмуро помолчал и спросил: — А постоялица наша проснулась?
— Ходит по хате. — Марфа так ничего и не спросила онезнакомой девушке. Зазыба только предупредил — говорить всем, что это племянница из Латоки.
— Ты по-свойски с ней, — не меняя хмурого лица, посоветовал Зазыба.
— Так ужо ж…
Зазыба еще немного постоял, поводил глазами поверхтына, будто хотел отыскать что-то на пустоши, затем сошел с крыльца и подался на улицу.
— А-а, Денис, — увидел его Кузьма Прибытков, тот сидел на лавочке возле хлева; пока Зазыба шагал через дорогу, Прибытков снял с круто витой веревки, которой был опоясан по холщовым штанам, хромовый кисет-каптур, растянул его, словно гармошку, сверху вниз и, нащупав пальцами лист рыжего табака, начал крошить мелкими дольками.
— Ты это совсем не куришь? — спросил он Зазыбу, когда тот сел рядом на лавочку.
— Не балуюсь.
Прибытков закуривал не торопясь, аккуратно и долго, будто примериваясь, рвал от газеты на самокрутку, слюнил ее и дрожащими руками передвигал по нижней губе из уголка в уголок неспокойного рта.
Зазыба, наблюдая за этим, усмехнулся:
— Слабеешь, Кузьма!
— Так… семьдесят годков небось.
Но в свои семьдесят годков Кузьма еще имел лоснящееся лицо с большим, точно без хрящей, носом, покрытым чуть ли не от самых глаз тонкими, как корешки луговой травы, жилками.
— Как думаешь, германец сегодня придет к нам? — пуская через нос первый негустой дым, посмотрел Прибытков на соседа.
— Да уж как захочет.
— И то правда, от Бабиновичей ему недалеко. Прибытков наконец хорошо раскурил самокрутку и сказал, пожалуй, самое странное, до чего не каждый мог теперь додуматься:
— А я так думаю, что он и вовсе сюда не пойдет. — Он глянул на Зазыбу, будто чего-то ожидая от него, а потом принялся рассуждать: — Ну, за каким лешим ему идти к нам? В Бабиновичи, там ясное дело, что ни говори, а местечко, дорога большая есть, езжай себе хоть на машинах, нигде не загрузнешь. А что у нас? Домов богатых нет, дороги тоже не проложены. Словом, глухомань кругом, только волки да мы вот. Так нас, что ли, стеречь? Тогда и сторожей не хватит. Германия, она не то, что мы, мале-е-е-нькая… Ей с нами, если разум иметь в голове, так и связываться не стоило. Это где тот Хабаровск, а за Хабаровском тоже земля. Просто диву даешься, как он только посмел напасть. Это ж, если посчитать, так ихний один на наших трех или четырех…
Зазыба поправил:
— Четырех не будет.
— Ну, нехай трех, — легко согласился Прибытков, — но попробуй уследи — даже трех зайцев и тех не уследишь, а тут люди.
— Так людей, наверное, и он набрал, раз на Москву целит.
— Москва, она как приманка. С войной на Москву ходили и в старину. Да все через нас, все через Беларусь. — Прибытков покачал явно в осужденье головой и продолжал: — Я так вот думаю иногды, что очень уж чудно размещена эта Беларусь наша, будто господь бог с умыслом ее положил так. Все через нас с войной на Москву, все через нас. Кажется, кабы кто перенес ее в другое место, так и нам бы лучше зажилось в одночасье. А земля хорошая, может, даже лучше, чем тот рай. Это ж подумать только, у других голод так уж голод, люди как мухи мрут, а у нас мужики только поопухали. И завсегда вот так — не кора, так ягода подоспеет, не ягода, так гриб вырастет, а там уж бульба пойдет, рожь высыплет, и человек как-то выбьется из беды, лишь бы не сидел сложа руки. Нет, не говори, земля наша взаправду райская, а вот же… — Старик потушил самокрутку — мол, великовата, за один раз не высосешь! — и положил ее рядом с собой