красными песчаными и желтыми известняковыми. Полные угрюмой красоты и таинственности, покрытые могучей спокойной лиственницей и боязливо трепещущей осиной, они пугали своим загадочным молчанием и безлюдьем. Временами казалось, что редкие скаты гор изрыты пещерами, таят в своем сумраке каких-то великанов.
Становилось все холоднее и ветренее. Сердитые волны разбушевавшейся реки бросали суденышко из стороны в сторону, то грозя вышвырнуть его с размаху на берег, то вдребезги разбить о хмурые мокрые отвесные скалы. Перемогая тошноту, Катя выходила на палубу и часами, не сводя глаз, любовалась ледяным спокойствием мужа, не сходившего с мостика, а подчас берущего в свои руки штурвал. Она уже не боялась проносящихся мимо, чуть не вплотную к бортам, каменных зубчатых загородивших реку «щек» и похожих на усеянную громадными булыжниками мостовую порогов, прикрытых бешеным бурлящим потоком ледяной воды. С таким, как ее Геня, не страшно!
А погода портилась и портилась, и сквозь завесу дождя и мокрого снега, при вое злобного и холодного ветра, с каким-то остервенением срывающего гребни с высоких волн и изо всех сил бросающего их пригоршнями то в лицо, то в спину рулевого, ничего не было видно: ни с палубы, ни в круглые иллюминаторы каюты. Ни писать, ни читать, ни спать... С палубы, куда Катя все же время от времени ста ралась пробраться, «он» стал гнать. И гонит как-то необычно повелительно, пожалуй, даже грубо. Оставалось молчать и плакать. Близкий уже Якутск казался каким-то желанным раем.
Лена была еще в разливе – море воды! А шли они почему-то крадучись, спустили все паруса, кроме маленького треугольного. Катя негодовала: почему «он» не торопится? Тут-то есть где разгуляться, а «он» становится все осторожнее и осторожнее и уж совсем перестал сидеть с нею: придет, посмотрит отсутствующими глазами, как-то рассеянно обнимет и опять на палубу, – тяжело и обидно... Решилась:
– Почему спустили паруса, когда ветер, кажется, верховой, попутный?
Невельской с удивлением посмотрел на Катю.
– Капитаны, когда им задают подобные вопросы, молчат – они считают их неделикатными, господин адмирал!
– Объяснитесь все-таки, капитан, – старается она попасть в тон, – перед вами слабая женщина, которая доверила вам свою жизнь!
– Вот это-то и заставляет капитана быть особенно осторожным. Наклонитесь над бортом и всмотритесь: мы несемся над затопленными кустами и лесами, и, если судно наскочит на что-нибудь, оно может пропороть днище или повернуться боком и опрокинуться. Мы мчимся не по руслу, а по бесчис ленным протокам около Якутска, летом просыхающим и зловонным. Я ищу фарватера и пока не нахожу... Вы удовлетворены ответом, господин адмирал?
– Да.
Якутск насмешил Катю церемонными приемами, на которых пришлось играть роль солидной дамы, и тронул до слез заботливостью недавно приехавшего Миши Корсакова: он приготовил для Кати «качку» – гамак на длинных жердях, прикрепляемых к гуськом идущим лошадям.
Стало чувствоваться утомление, а впереди еще больше тысячи верст по горам и лесам! Утомился и Невельской и, устроивши дневные дела далеко растянувшегося каравана, спал в качке как убитый. Катю в ней укачивало, и она тряслась в седле.
Срывая ветки, Катя безнадежно щекотала сонного, но зато на привалах сама без чувств валилась на землю и, пригревшись у костра, засыпала без ужина до утра. Рассказы о ночных посещениях и проделках медведей были уже только любопытны и смешили: медведи стали как-то ближе – своими, и встреча с ними не пугала.
Прошло три недели – цель пути, Охотск, маячил перед сонными, усталыми глазами. Геннадий Иванович озабоченно поглядывал на небо, – во всю мочь развернулась весна: звенели ручьи, с зарей в туманах стонало, свистело, трещало и гулко хлопало крыльями пернатое царство. Днем немилосердно припекало солнце, ночью хрустел под ногами ледок. Катя покачивалась в седле и, крепко стиснув зубы, стараясь владеть собою, безучастно смотрела на оживающую природу. Наморщив лоб и насупив брови, она не могла прогнать неотвязно сверлившей мысли, выдержит ли она до конца пути. С отчаянием вспоминала уютный Иркутск и свое упрямство и раскаивалась и мучилась, видя, как озабочен муж, как притихли спутники. По ночам била их лихорадка – приходилось сознаваться в том, что и она не только обессилела, но и захворала.
Со страшных крутых высот Джугджура ее, уже в бреду, спускали на руках. Геннадий Иванович растерялся и считал ее погибшей, а себя – виновником ее смерти. Перед ним живым укором вставал старик с сивой бородой, напророчивший ему несчастье. Караван еле двигался. Суровый и неуютный Охотск казался несбыточным счастьем...
Катю несли на качке люди, сами выбившиеся из сил. Несли, взбираясь по мокрым крутым скалам, и спускались по крутизнам, прислушиваясь иногда к бреду и стонам.
Последний привал пришлось сделать в виду Охотска, на открытом сухом месте. Тихо поставили люди расседланную качку на козлы и молча отошли, косясь на низко склонившегося над ней Геннадия Ивановича. Он осторожно снял наброшенное на мраморное лицо покрывало и дрожащими руками старался нащупать на крестообразно сложенных, как у покойника, руках пульс, но не сумел...
Неосторожное движение – и ослепительный горячий луч больно ударил по зажмуренным глазам. Ясно затрепетали синеватые прозрачные веки.
– Жива!..
Он схватил Катину голову и, пристально всматриваясь, приблизил к себе. Глаза открылись, и зашевелились губы. Бред?.. Нет, Геннадий Иванович ясно услышал:
– Геня, я для тебя оказалась обузой! Прости! – и поднявшиеся было веки опять сомкнулись.
Геннадий Иванович опустил голову. Да, жизнь, которую он создал для этой хрупкой женщины, оказалась ей не под силу, – он сгубил ее, любимую...
Но спустя три часа, когда усталые люди приостановились, чтобы смениться, не отходивший ни на шаг от качки Невельской неожиданно услышал вопрос:
– Неужели подходим к Охотску? – и протянувшаяся вверх рука легла на его волосы. Покрывая бледные холодные руки поцелуями, он старался согреть их, а она шептала, что не больна, а просто обессилела, и улыбнулась.
– Увидишь!
И Катя сдержала слово: через три дня на палубе любимого мужем «Байкала», легко опираясь на его руку, она хлопотала о том, как удобнее устроить прибывших на нем сюда жен пяти казаков, и следила за погрузкой случайно приобретенной в Охотске полной обстановки спальни, столовой и даже будуара, не хватало только клавикордов, без которых будет трудно записывать песни. Впрочем, было не до них: из Аяна не прибыл навстречу кораблю «Охотск». Он должен был доставить из Аяна в Петровское снаряжение для экспедиции и товары Российско-Американской компании для торговли и сближения с туземцами. Отсутствие «Охотска» тревожило. Невельской нервничал и снова раскаивался, что слишком рано бросил на произвол судьбы Дмитрия Ивановича Орлова.
Тревога росла. «Охотска» ее оказалось и в Аяне... Здесь распространились слухи, что Петровское зимовье разграблено, а люди убиты. Приходилось причислять к жертвам ограбления гиляков и «Охотск». Катя почему-то почувствовала себя виновницей всех этих несчастий, притихла и молча сидела в углу, прислушиваясь к гаданиям мужчин о злой участи неутомимого Орлова со всем семейством, людей только что открытого российского Николаевского поста, с трудом созданного Петровского зимовья и бесследно исчезнувшего корабля.
В Аяне было шумно и тесно, но не весело. Неприступный и молчаливый доктор Орлов, робевший перед Катей приказчик компании Березин, застенчивый штурман Воронин, топограф Штегер, безусый двадцатилетний лейтенант Бошняк, солдаты и казаки экспедиции с женами и детишками... Тщетно пыталась Катя разговорить мрачного доктора, вытянуть из него какие-нибудь предположения и планы о его будущей работе среди туземного населения.
– Не трудись, – смеялся Невельской, – он вроде каменного пограничного столба, выдуманного Миддендорфом: ничего не говорит. Займись остальными.
На Бошняка доктор поглядывал недружелюбно и косо: