Монтал о рукописи шестой главы.
«Такое впечатление, что фразы здесь намеренно вульгарны. Проза утратила лиризм предыдущих глав: появилась сатира, пустые комические насмешки, язвительность, отвращение. Этот стиль – будто отбросы оригинала, мусор, выброшенный в эту главу», – утверждает Монтал, и я с ним полностью согласен. Могу прибавить, что, на мой взгляд, образы «грязи» и «мусора» предвещают нам, что скрытый здесь подвиг – очищение Авгиевых конюшен, где герою приходится вычищать от навоза конюшни царя Элиды. Более или менее то же самое пришлось сделать и Монталу: «Я очистил текст от испорченных фраз и отшлифовал некоторые выражения; результат не блестящий, но по крайней мере более чистый».
С этого места текст утрачен. Как пишет Монтал: «Из-за неожиданного огромного овального темно-коричневого пятна смазаны тридцать линий. Какая жалость! Речь Трисиппа утрачена для потомков!..»
Я мог бы помочь тебе, Гераклес, но как сказать тебе все, что я знаю? Откуда тебе знать при всем твоем уме, что это подсказка не для тебя, а для меня, для читателя эйдетического произведения, в которой ты сам, герой, являешься всего лишь еще одной подсказкой? Теперь я знаю, твое присутствие – тоже эйдезис! Ты здесь, потому что автор решил поместить тебя сюда, как лилия, которую загадочный убийца помещает в руке своей жертвы, чтобы более ясно показать читателю идею подвигов Геракла, одну из путеводных нитей книги. Таким образом, подвиги Геракла, дева с лилией (с просьбой о «помощи» и предупреждением об «опасности») и Переводчик – все они упомянуты в последних абзацах – образуют пока главные эйдетические образы. Что они могут значить?
Я прерываю перевод, но продолжаю писать: таким образом, что бы ни случилось, о моем положении узнают. В двух словах: кто-то проник ко мне в дом. Расскажу, что случилось вначале (пишу я очень быстро, пожалуй, сумбурно). Сейчас ночь, и я собирался начать перевод последней части этой главы, как вдруг услышал легкий шорох, необычный для моего одинокого дома. Я не придал ему особого значения и начал переводить: написал два предложения и тут снова услышал мерный повторяющийся шорох, как будто шаги. Моим первым порывом было проверить прихожую и кухню, потому что шорох доносился оттуда, но потом я подумал, что должен записать все, что происходит, потому что…
Снова шорох!
Я только что вернулся из моего обхода: никого не было, и ничего необычного я не заметил. Не думаю, что меня обворовали. Парадная дверь не взломана. Правда, выходящая во двор дверь кухни была открыта, но возможно, я сам не закрыл ее, не помню. Я обследовал все закоулки, различая в темноте знакомые очертания моей мебели (я не хотел дать гостю возможность увидеть, где я, и не зажигал свет). Я пошел в прихожую и на кухню, в библиотеку и в спальню. Несколько раз спросил:
– Кто тут?
Потом, немного успокоившись, зажег несколько ламп и убедился в том, что только что написал: кажется, все это – ложная тревога. Сейчас я снова за столом, и сердце мое понемногу успокаивается. Я думаю: простая случайность. Но с другой стороны, вчера вечером кто-то следил за мной из-за деревьев в саду, а сегодня… Вор? Не думаю, хотя все возможно. Однако вор в первую очередь крадет, а не следит за своими жертвами. Быть может, он готовит решающий удар. Его ожидает сюрприз (мне смешно даже думать об этом): за исключением нескольких старинных манускриптов, в моем доме ничего ценного нет. Этим, думается, я похож на Монтала… Этим и не только этим…
Я думаю о Монтале. В последние дни я навел справки. Вообще-то можно сказать, что его чрезмерное одиночество не такое уж странное: со мной происходит то же самое. Оба мы избрали для себя жизнь за городом и просторные дома, очерченные квадратами внутреннего и наружного двориков, как в древнегреческих усадьбах олинфских или трезенских богачей. И оба мы отдались страсти перевода текстов, завещанных нам Элладой. Мы не насладились (или на настрадались) любовью женщины, у нас не было детей, а наши друзья (к примеру, Аристид в его случае; Елена, с очевидной разницей, в моем) были по большей части товарищами по работе. У меня возникают вопросы: что могло случиться с Монталом в последние годы жизни? Аристид сказал мне, что он страстно желал доказать платоновскую теорию идей посредством эйдетического текста… Возможно, в «Пещере» есть то самое доказательство, которое он искал, и это свело его с ума? И почему, будучи знатоком эйдезиса, он не пишет о нем в своем издании «Пещеры»?
Хотя я не очень понимаю почему, я все больше уверен, что ответ на эти вопросы кроется в тексте. Я должен продолжать перевод.
Прошу у читателя прощения за это отступление. Снова начинаю с фразы: «В темноте какой-то голос спросил».
Не могу дальше переводить. Руки трясутся.
Возвращаюсь к работе после двух мучительных дней. Не знаю, буду ли я продолжать, быть может, у меня не хватит духа. Но по крайней мере я смог вернуться к столу, сесть и просмотреть бумаги. Вчера, говоря с Еленой, я и не думал, что это возможно. С Еленой, должен признаться, все вышло случайно: накануне я попросил ее составить мне компанию – я был не в силах вынести ночное одиночество моего дома – и, хотя тогда я не захотел открывать ей тайные причины моей просьбы, она, наверное, заметила что-то в моих словах, потому что сразу же согласилась. Я старался не говорить о работе. Был любезен, вежлив и робок. Мое поведение не изменилось, даже когда мы занялись любовью. Я любил ее, втайне желая, чтобы она любила меня. Я касался ее тела под простыней, вдыхал острый запах наслаждения и слушал ее нарастающие стоны, но все это мне не помогало: я хотел – думаю, что хотел, – почувствовать в ней то. что она чувствовала по отношению ко мне. Я хотел – желал, – чтобы ее руки исследовали меня, ощутили меня, били в меня, как в преграду, придали мне форму во тьме… Но нет, не форму. Я хотел почувствовать себя простым сырьем, твердым остатком чего-то, что было там, занимало пространство, ощутить себя не силуэтом, а фигурой с определенными чертами и лицом. Я не хотел, чтобы она говорила со мной, не хотел слышать слова и тем более мое имя, никаких пустых фраз обо мне. Теперь я частично понимаю, что со мной было: возможно, всему причиной усталость от перевода, это ужасное ощущение пористости, будто бы мое существование вдруг почудилось мне гораздо более хрупким, чем текст, который я перевожу и который изливается через меня в верхней части этих страниц. Я подумал, что поэтому мне необходимо усилить эти примечания, каким-то образом уравновесить Атласову тяжесть верхнего текста. «Если бы я мог писать, – подумал я, не впервые, но с большим жаром, чем когда бы то ни было, – если бы я мог сотворить нечто свое…» Мои занятия с Еленой – ее тело, твердая грудь, мягкие мышцы, ее молодость – не очень-то помогли: быть может, благодаря им я только смог узнать себя (я испытывал насущную необходимость в ее теле, в этом зеркале, где я мог, не глядя, увидеть себя), но эта краткая встреча, это узнавание самого себя – анагнорисис – лишь помогло мне заснуть, а значит, снова исчезнуть. На следующий день, когда над холмами занималась заря, стоя у окна моей спальни нагишом, слушая шорох простыней и сонный голос моей обнаженной, лежащей в постели приятельницы, я решил все ей рассказать. Я начал спокойно, не сводя глаз с растущего на горизонте зарева:
– В этой книге есть я, Елена. Не знаю, как или почему, но это я. Автор описывает меня как статую, изваянную одним из героев, называя ее «Переводчик». Он сидит за столом и переводит то же, что и я. Все совпадает: глубокие залысины на висках, проплешины, тонкие уши с тяжелыми мочками, худые руки со вздувшимися венами… Это я. Я не решился переводить дальше; я бы не смог прочитать описание моего собственного лица…