– Гляди, ноготь еще сойдет...
Бабушка Ариадна в телевизор смотрит.
– А это, – шепчет, – когда снимали?
Бабушка Евдокия на нее сердится:
– Не видишь, что ли, – теперь... Мужики-то, гляди, мордатые... Этот вон особенно. Щеки нажрал – поперек себя шире. Все в морду ушло.
Обратно прихожу – села с баночкой. Про заграницу завели. Вдруг, думаю, квартиры покажут? Нет, забастовка у них. Машут, кричат по-своему.
Этот, в галстуке: «Идет процесс сокращения производства. Рабочие борются за рабочие места. Хозяева не церемонятся. Тех, кто попал под сокращение, выгоняют прямо на улицу».
Вот, думаю, паразит этот хозяин... Пока работали, так нужны, а нет – гонит. Женщины тоже идут: которые без мужей. Их-то, небось, в первую очередь... Ох, жалко, прямо сердце ноет. Завтра встанут – чем детей кормить?.. Дети-то разве виноваты?.. Это же не выберешь, где родиться...
Палец дергает, дергает.
– Ну, – спрашиваю, – хватит, что ли?
Евдокия говорит:
– Гной бы сперва выдавила.
– Да как же его давить, если под кожей.
– А ты, – учит, – булавку возьми, прокали над плитой.
– Больно же, – морщусь, – по живому...
– Там не живое, если гноится... Это, – Ариадна объясняет, – некроз. Омертвение тканей. Если мертвая, уже не оживает. А не проткнешь – живую погубит...
Булавку нашла – держу над газом. Тыкаю, тыкаю – не идет гной. Глубоко, видно. Только расковыряла.
Бабушка Гликерия говорит:
– Села бы ты ровненько... Вон, на краешек примостилась, а спина-то кривая. Гляди, кособокой вырастешь...
Бабушка Евдокия рукой машет:
– Да чего с ней говорить... Она ж тебя не слышит. К телевизору прилипла... Ох, девка, погибнешь ты с этим телевизором – посадишь глаза.
– А это где ж? – бабушка Гликерия удивляется. – В какой же стране?
– Так сказали тебе, в Америке.
– Ишь ты... – вздыхает. – И не представить...
– Чего представлять? Тоже люди живут. Помнишь, в войну – тушенка еще у них. И машины эти, как их, студи... Не помню. Теперь, гляжу, другие. Видно, те-то нам переправили, а себе новых наделали – лучше».
– А я помню, – оживилась. – Студебекеры. Ох, хорошие машины!
– Ты-то откуда знаешь? Каталась, что ли?
– Куда мне... – смеется. – Соломон Захарыч говорил.
– Господи. – Бабушка Евдокия головой крутит. – Захарыч твой ну всюду специалист... Что по уксусу, что по машинам. И чего ты за него не пошла – жила б как за каменной стеной. Сколько ж ему теперь?
– Да, – задумалась, – вроде наших лет: на Царской успел повоевать... Студентом пошел, с медицинского...
– Гляди-ка, – Евдокия перебивает, – снова у нас показывают... Вон, вокзал Николаевский.
– Московский, – бабушка Ариадна поправляет, – теперь он называется Московский. Смотри, – говорит, – Софьюшка. Все улицы к празднику украсили. Вырастешь, на Невский сходишь. Там хорошо в праздники гулять...
Ближе к весне и солнышко ярче. Ариадна говорит: «Воздух тихий, живой...»
Иду, а воздух и вправду веселый. Зимой темень – с работы на работу. А тут – после смены выйдешь: и сама будто веселее, и вокруг – светло. Николай тоже заметил: «Эх, лето скоро. Летом оно все сподручнее – и работа, и гулянки». Головой-то киваю, а сама думаю: может, в парк поедем, хоть платье новое надеть.
На работу ведь не наденешь. Ну их, думаю, девок – совсем засмеют. И так уж: «Иди, – мол, – женишок дожидается». В особенности эта Надька: «Хитрая ты, Антонина. Тишком да тишком, а мужика, гляди-ка, отхватила – кругом положительный, только что не партейный пока». А то еще подойдет, подмигнет кривенько. «Тут, говорит, трудящие интересуются, как у него по ходовой части? Ежели подходяще, так, может, с народом поделишься – не все ж себе да себе». Бабы тоже за ней – смеются.
Рукой махну: «Ну вас совсем!», а самой не до смеха. Мужик-то он чего – походит, походит. И надоест ему дожидаться. В общежитие сколько раз звал... «Нет, – отказываюсь, – этого не могу». – «А тогда, – предлагает, – к себе позови: мамаша твоя, чай, не зверь». – «Не зверь», – соглашаюсь, а сама думаю: как позовешь? Старухи сиднем сидят. Да и ребенок...
«Ты, – говорит, – не бойся: я не как-нибудь, по-серьезному. Посидим, познакомимся сперва».
Ужинаем, я и начала:
– Хочу знакомого в гости позвать. Человек хороший, непьющий... Работаем вместе. Вы, – спрашиваю, – как – не против?
Евдокия губы поджала:
– Здрасьте! А мы-то при чем? Хочешь звать – зови.
– Ну как же, – говорю, – семьей живем.
– То-то и оно, – отвечает. – В се?мью таких гостей не водят – на стороне как-нибудь устраиваются.
– Да бог с тобой, Евдокия Тимофеевна! – Ариадна за меня заступается. – Что же ты такое говоришь?..
– Да уж говорю, значит, знаю. Не со вчерашнего на свете живу. Только учти – дите все видит, все замечает, как вы бабкам ее возьметесь подкладывать, чтобы блудить не мешала.
Гликерия руки об фартук вытирает – глаза в пол.
– Может, – говорит, – и вправду сюда-то не стоит...
– Вот-вот, – Евдокия подхватила, – ты ее слушай. Она у нас мастерица – по этаким-то делам.
Глотаю. Комок в горле. Слезы капают. Гликерия поглядела – рукой махнула.
Ариадна чашку сдвинула:
– Не пойму, что тут особенного... Придет человек, попьет чаю.
Евдокия плечом дернула.
– Ну, глядите... – говорит. – Как бы после плакать не пришлось – кровавыми слезами умываться... Сам- то он где обретается – в общежитии?
– Пока что, – объясняю, – в общежитии. К майским комнату обещали дать.
– Ну а ты ему на что будешь – ежели комнату дадут?
Растерялась, прямо не знаю, что и сказать. Гликерия руками всплеснула.
– Злая ты, – говорит, – Евдокия. Все-то у тебя не полюдски.
– Чего ж тут – не по-людски? – усмехается. – Мужик он свободный: ему свободная баба нужна либо – девка. Ты вон, небось, на детей не захотела. А тут еще – немая... Своих-то инвалидов бросают – а такую-то разве станет кто жалеть?
Ариадна не слушает:
– Если в гости придет, надо принять как следует. Обед праздничный приготовить, к чаю купить.
– Бутылочку еще, – Гликерия губы облизнула.
Евдокия стулом пристукнула – ушла.
Ночью лежу – из головы нейдет: слова ее злые. А это-то особенно: инвалид. А ну как, думаю, ее правда? Мало слезьми умывалась – снова горя ищу... Да ладно себе – дочери... Глаза закрыла: сон