идти. Ну, – из-под матраса тащит, – может, передумал?» – «Передумал, – решаю. – Пошли».
«Вот-вот, – кивает, – проветрись. Пока напрочь не захомутали». – «А это уж поглядим... Хомутальщики еще выискались! Самим бы им не запутаться – в вожжах...»
В кино пришли, Серега в бок меня толкает. «Последний ряд, – говорит, – взял. Не было, – мигает, – других».
А девки хихикают, будто щекочет их кто. Рассаживаться стали, а Зинка прямо так и протиснулась – рядом села. Кино началось, ко мне придвигается. Руку мою – хвать! – к себе на коленку.
Пощупал-пощупал, а – не чувствую. Прям холодом несет. Будто и не нога, а болванка какая-то... Это что ж такое, думаю? Порчу, что ли, наслали – чертовы ведьмы...
Из кино выходим. Зинка мордой крутит. Серега говорит: «Допить бы надо. Или уж, – Шурке своей подмигивает, – дома допьем?»
Вот они сговариваться стали, чтоб на женскую половчее проникнуть. Лестница там пожарная. Девки через дверь войдут, раскроют окно.
Послушал-послушал. «Сами, – отказываюсь, – пейте. А я домой пойду». Слышу: вслед мне смеются. А Зинка – так громче всех...
Ничего, себя успокаиваю. Ротный наш как говорил? Главное, не впадать в панику. Приду, в глаза ей гляну – совестьто должна пробудиться. Признается, небось...
Открывают. Мамаша ее на пороге. А имени не помню. Все из головы вылетело. Кивнула.
Комната большая, мебелью заставленная. Абажур над столом.
«Я, – в карман полез, – помощь вам принес. Зоя Ивановна прислала».
Руку протянула – спрятала под фартук. Другие – будто каменные сидят. И я сижу, а как приступить, не знаю. Шелто, как думал: Антонина сама откроет.
«Мне б, – говорю, – с Антониной повидаться... Как там? Поправляется она?» Мамаша глазом ведет. «Нет, – отвечает. – Помирает».
Ну, думаю, все: из ума выжили старухи. Ишь, помирает у них...
«И жить ей осталось с полгода. А может, и меньше. Только не знает – надеется еще».
Имя со страху вспомнил. «Да не убивайтесь, Евдокия Тимофевна. Поболеет и выздоровеет. Люди-то болеют». – «Люди, – отвечает, – болеют. А рак – не болезнь, а смерть».
Какая такая смерть? Откуда взялась?..
«Если б, – говорит, – не ребенок... А так сиротой останется. Так что жениться ты должен, чтобы ребенка спасти».
Слушаю, а не понимаю. Будто ватой все заложено. Как это – ребенок? Неужто не избавилась? И рак, значит, и ребенок?..
«Ребенок этот, – объясняю, – не мой. Я бы, если что, не отрекся. Вы к подлинному отцу обратитесь. Пусть он и женится». – «Умер отец. Не призовешь с того света. Так что тебе придется – иного выхода нет. А ты, – утешает, – не шибко сокрушайся. Документы оформишь, а ребенка мы сами обиходим. При нас будет жить. А тебя в комнату их пропишут. Помрет, один поселишься. По-другому-то, – глянула, – никак».
«Так, – время тяну, – подумать бы надо... Не решать с кондачка...» А в голове одно: бежать отсюда. Ишь, уставились. Глядят...
Тут она с места встала: «Думай. – В шифоньере порылась, достает. – Мы-то помрем, тебе достанутся». Коробочку раскрыла, под нос мне сунула. Поглядел – прямо в глазах брызги. А она – раз! – и захлопнула. «Не теперь. После нашей смерти»...
Не помню, как и выбрался. Выхожу, стал у фонаря. Так и есть, думаю, идолы деревянные... Петра вспомнил: там-то тоже старуха... Неужто и со мной повторяется? И золото это, и камни... Вот оно, едитская сила! Петр-то вон про что говорил...
К себе вернулся. Лег, одеяло на голову натянул. Серега чайник несет: «Продуло, что ли?» – «Тело, – буркаю, – ломит». И вправду крутит меня...
Вот иду, будто. А в руках смотровая. Только без выбора – бери что дают.
Подхожу, а дверь-то открыта. Вроде дожидаются меня. Комната большая, просторная, только без мебели. Всего и есть, что три сундука. Мамаша ее и обе другие – родственницы. Сидят, спицами шевелят. А по полу клубки набросаны. Шагу не ступишь.
Бумагу предъявил. «Где, – спрашиваю, – свободная?» – «Так вот же, –отвечают. – Вселяйся». На дверь мне указывают. «Как же, – удивляюсь, –вселяйся? Антонина ж там...» – «Переехала она , – утешают. – Считай, совсем переехала. Вон ее кофта».
Гляжу – кофта цельная, только без рукавов. И нитка оборванная вьется – до самого полу. «А как же, – спрашиваю, – ребенок?» – «А с нами, – говорят, –проживает: вот и кофточка ее».
Значит, дочь у меня, думаю. Поглядел, а кофта эта пестрая, из разных ниток. «Что ж вы, – пеняю им, – вяжете? Как ей ходить в такой?» – «Так из остатков. – На пол указывают. – Вон их сколько оборванных... Так и будет ходить».
Огляделся, а клубков-то и нету. Нитки рваные, перепутанные. Весь пол ими устлан.
Бежать хочу, а будто силком тянет...
Крикнул. Глаза открыл. Темно.
Мужики по углам храпят. Серега, сосед, вскинулся: «Чего орешь?» Встал, к окну прошлепал – одни пустые бутылки. «А, – на другой бок поворачивается. – Допили вчера. Федька Костыль приходил».
Лег, а самому муторно. Дочь, значит, думаю, будет. Жалко, что не сын...
Евдокия на дверь оглядывается: «Ничего... Главное, сговорились. Правда, и побыл недолго. И она молчит... Слабая. Не знаю, как доедет. Самолично ведь потребуют, когда заявление подавать?» – «Это ничего, – Соломон Захарыч утешает. – Геннадий Павлович звонил им. Обещали, что пойдут навстречу. Пусть жених подъедет, оба паспорта сдаст».
«Ох, – Гликерия восхищается, – и как же у тебя ловко выходит! А уж мы-то как тебе благодарны...» – «Не вы. Это я вас должен благодарить». Сам сидит, сгорбился.
«Сколько лет прошло, а до сих пор снится. Жена покойная не снится, а тут... – Закашлял. – Глаза закрою, снова собрание перед глазами: лес рук. И голоса... Речи их обвинительные слышу». – «Большинство-то, – Гликерия сморщилась, – небось, по принуждению. Время нехорошее было».
Плечами пожал.
«Конечно, – Ариадна вступает. – Все же вас знали...» – «А что толку? – Дыхание перевел. – Да я ведь, в сущности, понимаю. И тогда понимал. А сам стою и думаю: это ж мои ученики... Неужели так никто и не встанет? Да не
Евдокия глянула: «Чайку горячего попейте. – Блюдце ополоснула. – Першит у вас». – «И погода, – Ариадна торопится, – плохая, неустойчивая. Где ж это видано, чтобы в это время – снег?» – «Так черемуха, – Гликерия подсказывает, – черемуха расцветает. Каждый год похолодание...» Ариадна в окошко поглядела: «Конечно, похолодание... Но ведь не снег...»
«Да... – Евдокия к окошку обернулась, на снежинки любуется. – И шарфик у вас, гляжу, внатруску». – «А я, – Гликерия обрадовалась, – к осени новый тебе свяжу».
С собой справился: «До осени дожить еще надо... Да, вот еще что... Геннадий, конечно, обещал. Все, что в его возможностях, сделает. Только советует, подумать вам надо. Николай молодой, рано или поздно женится...» – «А мы, – Евдокия брови вскинула, – на что?» – «Вот, – палец поднял. – В этом все дело. Пока живы, девочка на улице не останется. А дальше?.. Поговорил я с Николаем. Человек он неплохой, но слабый. Раньше говорили: без внутреннего стержня. Что жена скажет, то и сделает... А детдомовским хоть комнаты выделяют. Плохонькие, но все-таки крыша над головой... Ей сколько? Ой-ой-ой! – Головой качает. – Нынешние дети – не мы. И в шестнадцать еще беспомощные... Я по внуку своему сужу. Двадцать шесть оболтусу, а случись что...»
«Ничего, – Евдокия глянула коротко, – у нас свой расчет... Бог даст, продержимся. Поживем».
«Ну, – встает. – Вам виднее. Так что звоните Геннадию Павловичу. Что возможно, все для вас сделает. Но главное... Николай вам не помощник. На себя рассчитывайте... Да-а, – головой качает, – запуга-али вы его... Он ведь как понял: беременная она. Какой, мол, говорит, ребенок? Ничего ж не было... Клялся...»