«Чего странного? Он сам-то кто? Немец», – Мишка говорит авторитетно. «Ну почему сразу немец?» – вступается кто-то. «А кто? Китаец? Крохман. И папаша – Карл... у Клары...» – «Интересно, где это он русский выучил? – хихикает Славка. – Небось, в плену сидел, под Сталинградом». – «Ну, – кивает Федька, – там, небось, ему валенки и запали: мечта военной молодости».
День за днем Генри Карлович сидит перед нами. Мы уж привыкли. Он тоже. Впору переходить на дядюшку. Все уроки он записывает на магнитофон – подряд. «Приеду в Америку, буду включать. А то они не поверят». Мы пересказываем, задаем вопросы, составляем диалоги. Больше никаких показательных выступлений – вошло в колею. Иногда Генри просит нас почитать ему что-нибудь по-русски. Для этого у него заведена специальная кассета. Больше всего он любит Блока. Говорит, будет включать на уроках. Пусть мои ученики слушают прекрасный русский язык. Они, конечно, не поймут, очень мало часов... Он не улыбается. Нам жалко Генри. Что это за жизнь, из года в год дундеть про свои сталинградские валенки.
Сцена обольщения
Она сказала: сцена обольщения. Мы уже выучили роли: Костя – граф Глостер, я – леди Анна. Сегодня первая репетиция. Ф. рассказывает, что с нами было и что будет. Было убийство моего мужа, принца Эдварда. Будет моя свадьба. Граф Глостер, она называет его Ричардом, рвется к власти. Убийца. Путь – через меня. Я – вдова, иду за гробом. Я ненавижу его, ненавижу убийцу мужа. Она говорит, очень опасное чувство, ты должна полюбить его. Так, чтобы все поверили. Глостер – урод, горбун, сухая рука. Я понимаю по-своему: уродство, горб, сухорукость должны стать неразличимыми для моих плохих глаз. Я слышу по-своему: тебе, девочке с плохими глазами, остается голос – вдвойне сладостный голос урода, тебе достается речь – свободная и прекрасная речь горбуна, тебе достается ум – изощренный ум природного сухорукца. Она не просит забыть его зло, она рассказывает мне о его смерти:
Ей трудно с Костей. Трудно научить его играть злодея. У него мягкие, добрые глаза. На меня он смотрит нежно. Добрый мальчик и спортсмен, он должен сыграть хромоногого дьявола. Такая задача под силу только ей. Когда мы идем домой, он провожает меня и несет мой портфель. Ей трудно, а мне легко. Мне легко плевать, любить и ненавидеть, глядя в его доверчивые, чистые глаза. Это хорошо, что она выбрала его для меня. Будь на его месте Федя, мне было бы стыдно. В воскресенье к десяти мы едем к Ф. домой, потому что у нас мало времени до марта, когда мы покажем Ричарда. Заснеженное поле, высокие редкие дома. Надо идти по цементной дорожке. Последний этаж. Мы рано. Без двенадцати. Стоим у окна. У Кости теплые руки. Мои холодные как лед. У него всегда теплые руки, у меня – холодные.
Она открывает. Заходим робко. Ее духи. Как она улыбается! Нежно, по-домашнему. Снимаем обувь. Садимся пить чай с мороза. Печенье, орехи, изюм, курага – угощение светится. Холодно? Жаль, у меня вчера был коньяк, я налила бы тебе чайную ложечку – в чай. Но приходил мой ученик, из Первой школы. Мы с ним выпили. Кстати, она смотрит на меня внимательно, он играл Ричарда. Теперь – химик, заканчивает Техноложку. Она рассказывает о той, прошлой постановке. Все время о Ричарде, об Анне ни слова, как будто умерла. Я ни о чем не думаю. Просто сижу и пью чай. Она разговаривает с Костей, посмеивается надо мной... Нет, я все-таки думаю о том, что приходил ее Ричард, ученик из Первой школы. Она угощала его коньяком, значит, он все-таки не состарился. Может быть, и мы тоже... может быть...
Я кричу и бросаюсь, кричу и бросаюсь, кричу и бросаюсь. Она морщится: «Так бросаются драные кошки. Ты... – вынимает шпагу из моих рук. – Вот, смотри». Господи! Как она кричит! Глостер поднимается. Теперь его очередь. Приставляет острием, туда где должна быть моя рука. «Прикажи, и я убью себя», – с насмешкой, приправленной страстью. Слово за жизнь. Я знаю, это мой последний шанс. Я не вижу ее, но она есть, она стоит рядом, нашептывает, как будто издали. Самый последний. Со злом – только однажды, в первый раз, когда оно дает шанс.
История болезни
Федя сказал, есть много превосходных современных авторов. Ими написано десятки шедевров. Она сказала, что за все предшествующие века шедевров написано именно десятки. С чего это вдруг при нашей с вами жизни такой небывалый взлет? Он говорит: могу доказать, принести. Например, Василий Аксенов. «Ну что ж, принеси, я прочитаю». – «Ну, – Федя мнется, – вы же
На следующий день я заболела. Температура 39,5. Меня натирают водкой с уксусом – с ног до головы. Одеяло до подбородка. Стены ватные, звуки ватные, шершавые. Трутся друг о друга. Болеть нельзя. На каникулах репетиции. Вынимаю руки. Сухие, как мушиные лапки. Редкие машины шарят тараканьими усами – большие сухие тараканы. Горло сухое и большое, если заговорю, как Генри Карлович. Он идет мимо, в высоких белых валенках, похожий на партизана. Партизан, говорящий по-немецки... Генри Карлович улыбается: у него есть отчество, я читаю ему Блока, потому что они оба – немцы.
Праздники, выходные. Участковая приходит только через неделю. Я уже кашляю: сижу – кашляю, лежу – кашляю, сплю – кашляю. Уши глохнут, набухают ватой. Участковая прослушивает двухстороннюю пневмонию. Дома не справиться, нужны уколы шесть раз в сутки. Меня увозят на «скорой» в детскую больницу на Лермонтовском. В палате восемь человек. Я и малыши. Днем к ним допускают матерей. Матерям разрешено с 9 до 11. Ночью мы с малышами одни: ни врачей, ни нянечек. Врачи спят дома, нянечки в больнице, где-то недалеко от нас. Днем матери болтают, стирают под краном пеленки,