глухих, лет. Между собою они никогда не касались этой темы – из особой утонченной деликатности, но при случае, правда, лишь тогда, когда к Ф. вернулись силы, могли позволить себе бесшабашно подыграть клеветникам. Как-то раз, выйдя из школы, они направились в сторону Театральной площади и на повороте канала заметили Валерию Павловну, идущую навстречу. Переглянувшись – в то время они понимали друг друга со взгляда, – они замедлили шаг, и Ф., привстав на цыпочки, заботливо поправила его шарфик. Изменившееся лицо скрылось за поворотом, и они долго смеялись, держась за чугунные перила. Время от времени они заходили в изразцовую булочную попить кофе с коржиком, однако каждый платил за себя. В гости друг к другу они не ходили. Прогулки, доставлявшие удовольствие им обоим, иногда затягивались до вечера, и в сумерках, сажая Ф. в трамвай, идущий к ее дому от Московских ворот, А.Н. восклицал: «Извозчик, в оперетту!» – и Ф. смеялась и махала ему рукой из-за трамвайного стекла. Может быть, именно юмор их общих бесед позволял Ф. восстановить силы после того чудовищного и плодотворного напряжения, в котором она держала себя и нас во время репетиций. Диапазон обсуждаемых тем был широк, и с той же легкостью, с какой они обменивались шутками, она могла просто и прямо ответить на его вопрос, тем более что вопросы его были просты. Я легко представляю себе эти легкие и непринужденные переходы, потому что в какой-то степени Андрей был моим предшественником, точнее, тем из моих предшественников, которого я знала лично. В этом моем утверждении присутствует и некоторая натяжка, поскольку нас с нею объединяло не чувство юмора: в этом чувстве она неизменно мне отказывала, несмотря на то, что с годами я научилась шутить в ее присутствии так, что она смеялась. С другой стороны, в беседах с Андреем Ф. в какой-то степени была моей предшественницей, поскольку сразу же по окончании школы я вышла за него замуж, о чем упоминаю для порядка как о чистейшем случае искреннего переноса чувств.
Родители могут быть спокойны – и мои, и Костины. Боязнь, отсылавшая их по ложному следу, вела в тупик. Этого следа я не оставила. Мой тупик – другой. Так, как ее, я никого больше не полюбила. Я любила ее всегда, и именно она за неделю до своей смерти нашла из этого тупика единственно возможный выход, изменив подпись на обороте
А впрочем, какой нормальный человек станет без смеха слушать мои домыслы о людских страстях? Скажет: жаль, что все так сложилось, но, положа руку на сердце, не было у тебя другого выхода, кроме жалкой игры, кроме твоего страстного и бесплодного актерства, а значит – прочь с дороги. Тебе ли, актерке, рассуждать об истоках христианства? Знай свое место – ваше актерское место за церковной оградой, вне кладбищенской освященной земли. Ты была и осталась уродом, некрасивой дочерью, и нет нам дела до твоего зеркала, в котором ты ищешь сходства с названой
Изгнание из рая
Весной по радиоголосам начали передавать Солженицына – «Архипелаг ГУЛАГ». Отец слушал главу за главой, по вечерам припадая к отвратительно воющему приемнику. Я была занята своими делами и, конечно, не обратила бы на это событие никакого внимания, но иностранцы, зачастившие в нашу школу с приходом весны, безжалостно заводили с нами разговоры о Солженицыне, видимо, желая нас просветить. Теряясь от их настойчивости, мы спросили Ф., и она, не высказывая своего мнения, предложила уклончивый ответ: этого произведения Солженицына мы не читали. Я не могу сказать наверное, обсуждала ли Ф. солженицынскую тему с Б.Г., однако сам Б.Г., вообще-то опасливо и ответственно относившийся к политике, с нами никакого инструктажа не проводил. Если у него и был такой соблазн, он счастливо поборол его, может быть, и из чувства самосохранения: к тому времени мы уже были, так сказать, на особом положении, и развяжи он политическую дискуссию, ему пришлось бы вести ее серьезно, что могло, учитывая нашу политическую непуганость, его уважительное к нам отношение и богатый жизненный опыт, завести в дебри. Умный человек и еврей – он не мог быть не на стороне Солженицына.
И все-таки политическая дискуссия состоялась, однако, как ни странно, с учительницей физики, которая взяла на себя скорбный труд спасения наших душ. Людмила Петровна была крепкой и решительной женщиной, доброй и порядочной в женском смысле: хорошая домохозяйка, ответственная мать и преданная жена. В молодости – а в наше время ей было уже лет сорок – она стала комсомолкой-энтузиасткой, откликнувшейся на целинный призыв партии, и всю свою дальнейшую жизнь любила вспоминать то романтическое время. Разговор завел Федька. Он просто поднял руку и сообщил, что его дедушка и бабушка каждый день внимательнейшим образом слушают радио – главы из новой книги Солженицына, и утверждают, что все это – правда. Людмила Петровна выслушала доброжелательно и принялась отвечать в том духе, что это не вся правда, а значит, и не совсем правда, потому что Солженицын вместе с водой выплескивает и ребенка. Этим ребенком был энтузиазм советского народа, не имеющий исторических аналогов, который позволил нам – она так и сказала: «нам» – завершить индустриализацию страны, победить в невиданной войне и с успехом решать грандиозные послевоенные задачи. Тут Ирка зашипела мне на ухо, дескать, с успехом можно решить, а не решать. Федя же стоял на своем и приводил другие примеры, которые запомнил из солженицынских отрывков. В результате каждый из них при своем и остался, однако они позволили друг другу (Федя самим фактом заданного вопроса, Людмила Петровна – искренним участием) свободно высказаться. Нам позиция Феди представлялась сильной: за нею стояли его бабушка и дедушка, то есть, вступив в дискуссию, он заговорил как бы и не от себя, а от тех, кто пришел бы в ужас от его длинного языка. Их воспоминания были таким же личным опытом, каким был целинный опыт Людмилы Петровны, а потому наша дискуссия выходила за рамки спора учителя с неопытным учеником. Мы сидели, развесив уши, следя за перипетиями их спора, в каком-то смысле спора поколений. Людмила Петровна не стала отрицать трагического опыта бабушки и дедушки, она прямо сказала: да, это было, но вы не должны забывать и о другой стороне медали. За пределы кабинета физики подробности спора не вышли. Администрация занималась КВНами, полным ходом идущими во всех параллелях, и новым американским учителем, который появился в нашей школе и был, уже по традиции, прикреплен к нашей группе.
Появление Стенли Лаврентьевича (отец – Лоуренс, остальное дело техники) ничего политического не предвещало. Он появился в нашей группе так же робко, как и незабвенный Генри Карлович, однако с первого же раза поразил нас едва ли не сильнее, чем мы – его. Дело в том, что Стенли потрясающе говорил по-русски. Когда мы, уже по накатанной, гнали наизусть длиннейшие куски из Шекспира, Марлоу и английских классических баллад, он отвечал огромными пассажами из Достоевского. В общем, на фоне Генри Карловича с его вальенками и остальных ни бе ни ме по-русски иностранных гостей Стенли выглядел феноменально. В отличие от Генри, теперь казавшегося нам вполне юмористическим персонажем, Стенли не занимался проверками домашних заданий, а, видимо, раз и навсегда решив, что