школе?..» И Ирка честно ответила: нет. Представляю, говорю я, что было бы с
А потом я кое-что заметила: Ф. разговаривает с Федей. Взял моду приходить к ней в кабинет после уроков, когда нет репетиций. Я видела сама: стучится, стоит у притолоки, колышется всем тощим туловищем, смотрит преданными глазами. А у нее глаза непонятные: пустые и больные. Я по глазам поняла – не репетиция. Разговаривали долго. Я специально ждала. Потом он приходил еще. Этого я уже не видела. Я просто заметила: смотрит на меня – победителем. Мы обсудили с Иркой, ее это тоже злит. Она говорит, что однажды зашла и – разговаривают. Ф. сидит за своим столом, Федька напротив, за нашей партой. Федька красный, мямлил, шевелил руками, как паук, а у Ф. лицо… «Какое?» – «Ну, не знаю, страдальческое». Я не могу понять, почему она слушает его, а потом Ирка говорит, у него же нет матери, живет с бабушкой и дедушкой, ну с теми, которые про Солженицына.
Мы столкнулись в дверях. Я-то пришла на репетицию, она сама назначила мне на пять. Он вылетел мне навстречу: глаза горят, пальцы шевелятся, как у идиота. Снова глянул – победителем. Я вошла и закрыла. Она сидела за моей партой и смотрела в окно. Окно было черным и совершенно пустым – занавески сняли стирать. Оно было голым. За окном темень непроглядная. Она сидела вполоборота, не глядя на меня, смотрела в эту темень. Зудел свет: белые, люминисцентные лампы по всему потолку. Ноют, как мухи, висят, растопырив крылья. Она сидела под ними недвижно: оболочка, высохшая и пустая. Тогда, стоя у притолоки, я подумала: «Высосал».
Зудящий мушиный свет лился на ее пальцы. Они ожили первыми, я видела, как они вздрогнули. Она обернулась ко мне, не узнавая. На меня нашло странное, холод по щиколоткам, потому что лицо, повернутое ко мне, не было ее лицом. В глазах стояла темень, как за окнами, зияющая пустота. Как будто сейчас, на моих глазах она возвращалась из такого места, в котором нельзя оставаться… Она встала и пошла к проигрывателю. Игла лизнула шершаво, как собака, вылизала дрожь ее пальцев.
Страшный и тихий, нежный и безысходный, безжалостный и великодушный, ровный, как каменная кладка, волнистый, как песок пустыни, горячий и непроглядный, невыразимый и исполненный безоглядных слов, незримый и плотный, как воздух, – ее последний цикл о том, против кого она с рождения и до самой смерти стояла один на один, как стена под тяжким прибоем, как цветок – под плугом. Ее последний цикл о Времени, самый длинный, в пять сонетов, под «Вокализ» Рахманинова, который она, возвратившись, отдавала мне из рук в руки, из горла в горло. Я читала его десятки раз, и в последний – когда вернулась, проводив ее тело, и судорога, тогда сводившая ее пальцы, добралась до моего горла, и захлебнулась, и забулькала
Ровный, как ее голос, безутешный, как моя – оставшаяся – жизнь, точный, как капля над камнем, точеный, как зубы, выгрызающие сердцевины, шершавый, как языки собак, лижущих руки, прозрачный, как пот, покрывающий лбы, любовный, как тайна, скрытая перед лицом смерти. Я больше не слышала слов, они были ватными и скрипучими, неощутимыми, как тяжесть земли, как шуршание травы, прорастающей насквозь, как солнечная слепота – белее снега. Слова были бесчувственными, как уколы, которые делают во сне, потому что, начиная с этого мига, я уже могла без слов. Язык моего детства бежал от меня, крутясь на бегу, как щенок, и что-то другое втекало в пустую полость, жгучее, как свинец, гулкое, как уханье совы. Оно было текучим, как сметанное тесто, сочилось, как нить в игольное ушко. Я сама становилась жидкой и текучей, и в этой безъязыкой легкости мне оставалось одно, последнее усилие, чтобы понять: и я сделала его. Я посмела закрыть глаза и сползти вниз – по притолоке. Я очнулась сразу. Она клонилась надо мной. Ее пальцы нежно прорастали сквозь мой затылок. Я испугалась, что она поймет: я опять не ела и сама посмела упасть. Но из ее узких глаз лилась одна спокойная любовь, и я поднялась и села за парту.
Она села рядом со мной и заговорила как ни в чем ни бывало. Она сказала, что пригласила на князя
Наши выступления шли чередой, но «Элинор» мы больше не играли. Просто не было случая: то иностранцы, то «городские» гости, которым не очень-то покажешь про
В начале декабря нас пригласили принять участие в городском конкурсе самодеятельных театральных коллективов. Отборочный тур проходил в театре Ленсовета. Ф. выбрала «Ромео и Джульетту» и второй танец. На отборочный зрителей не допускали. В зале заседала комиссия, человек десять. Ирка сказала, похожи на наших районо?вских гостей. Их главная благодарила в микрофон и объявляла следующий коллектив и фамилию руководителя. Исполнители выходили безымянными. «Как крепостные», – съехидничал Федька. Наши прошли отбор без сучка и задоринки. Второй тур проходил в Большом зале консерватории. Б.Г. сказал, что мы все можем прийти. Мы явились заранее и заняли целый ряд. Жюри – девять человек во втором ряду. Зрители, в основном старшеклассники, рассаживались тесными группами. Ф. осталась за кулисами. Софку запустили в директорскую ложу заранее. Мы сидели, терпеливо пережидая номера. Узбекский танец, девочки в шароварах с корзинками винограда; волк и семеро козлят: крупные козлята в юбчонках сотрясали сцену. Тимур и его команда, за ними гопак в красных штанах. Энтузиазм зрителей определялся тем, кто выступает: своим аплодировали от души.
Объявили танец. Снова название коллектива и фамилия руководителя: через микрофон имя и фамилия Ф. звучали как чужие. Девочки оттанцевали и раскланялись. Красные пятна на Иркиных щеках. Потом объявили «Ромео». На этот раз фамилии назвали. Софкины жемчуга взошли на балконе. Федька выскочил на сцену – в моих колготках. Музыка, похожая на птичий щебет. Стихла. Начали. Он успел всего несколько слов, ровно столько, чтобы они поняли, что не понимают. Он закипал за нашими спинами –