прооперировать, но вероятность благоприятного исхода не превышает 50 процентов, а остальные 50 приходятся на перспективу растительного существования, поскольку рядом, в непосредственной близости, находятся какие-то особые центры, которые можно повредить. Опустив глаза, он объяснял, что все дело во времени, безнадежно упущенном, вот если тогда бы, сразу, в течение двух-трех часов – сюда, к нему и под капельницу… Надеясь подкупить упущенное время, я сулила ему большие деньги, приняв сказанное за намек, и он, совершенно искренне расстроившись, спрашивал меня: «Ну почему, почему вы считаете меня уродом, способным вымогать деньги в этом случае? Если бы я мог, я сделал бы все, поверьте, то, что вы рассказали мне… Пойдемте», – он показал мне молодую женщину в соседней с нею палате, которая после операции не узнавала своих детей. Я передала Ф. разговор, рассказала о неузнающей, и, коротко обсудив, мы отказались от операции. Не покладая рук мы делали попытку за попыткой, и каждая заканчивалась ничем. Иногда ей становилось лучше: стирались синеватые тени под глазами, щеки становились бледно-розовыми, очищались обметанные губы. Тогда она могла принимать гостей, по-прежнему стремившихся к ней в дом со всех концов. Эти гостевания, как правило, заканчивались ухудшением, ей становилось худо прямо на их глазах, но они, обманутые ее ровным голосом, так и не догадывались об этом. Иногда – хуже. Тогда она не могла никого видеть, кроме меня, да и на меня-то смотрела с трудом. В такие времена я сидела на скамеечке у ее постели.

Мир, для меня сократившийся до пределов ее комнаты, стремительно расширялся, однако ощущение неотвратимости надвигающегося, которое сопровождало мою юность на протяжении последних лет нашей школьной жизни, не отпускало меня. Конечно, в первую очередь это разраставшееся и крепнущее ощущение было следствием ее болезни, хотя временами, когда ей становилось лучше, я еще надеялась на спасение. Легкомысленная надежда на выздоровление, которую я, сидя у ее кровати, не могла побороть, давала мне силы. Я верила в ее победительность, и эта вера, с годами не слабевшая, позволяла мне шутить и смеяться, смешить ее и ухаживать за нею. Время от времени, как будто приоткрывая наш бархатный занавес на узкую щелку, мы смотрели наружу, словно тайком следили за новыми сценами, которые ставило настоящее время на своем Дне театра. Восточная деспотия, к жизни в которой она, может быть, не вполне осознавая это, готовила нас, стремительно уходила в прошлое. Империя рушилась. Под волнами временного прибоя, как песчаные берега, размывались ее границы. На наших глазах кончался СССР – огромный и бесталанный Крошка Цахес. Уходили феи, десятилетиями расчесывавшие его волосы. Нечесаные, неприбранные пряди падали на его широкий лоб. Иностранцы, долгие годы глядевшие на дела их – фрейлинских – рук, больше не приходили в восхищение. Однако одновременно с гибелью Империи заканчивался и наш мир, наша новая эпоха Просвещения, маленьким островком которой был школьный, навсегда ушедший в прошлое мирок. Неприглядные черты настоящего времени – когда-то она сдерживала его наступление одним своим присутствием, – беспрепятственно перешагивали через все пороги, до неузнаваемости меняя людские голоса. Время от времени слушая речи, лившиеся из радиоприемника, она мучилась одномерностью голосов, называя их plane[17]. Эти голоса, словно никогда не имевшие корней или вырванные с корнем, звучали так, как будто у них не было прошлого. С ними она не желала разговаривать. «Эти, – она говорила слабым голосом, опираясь на подушку, – не станут отапливать улицу». И все-таки, может быть, по своей всегдашней выучке, она к ним прислушивалась, и лицо ее, измученное годами боли, в такие минуты становилось острым и отстраненным. В ее глазах вставала черная зияющая пустота, словно она видела: из-за плоских голосов, как жесткая пена со дна купели, поднимаются другие. До их нерастворимой, выпадающей кристаллами бесовщины она не дожила. Слабость, следствие неизлечимой болезни, не позволяла ей бороться со скверной наступавшего мира, первые следы которой мы принесли в ее чистый дом на своих ногах. Ее сил хватало лишь на то, чтобы с той же жесткостью, с какой она прежде изгоняла оскверненных, отворачиваться от скверного мира – изгонять себя. «Если он желает свободы, пусть обеспечивает ее сам, за свой счет». Свою свободу она всегда обеспечивала сама.

Иногда я думаю о том, что мог же найтись кто-то, родившийся на просторах гибнущей Империи, кто мог попробовать и без нее. Тогда, в нашем давнем прошлом, когда она была еще очень близко, стояла рядом, на страже, об этом думал Б.Г., пытаясь спасти День театра, однако никто из наших англичан так и не посмел. Теперь-то я знаю: то время безнадежно упущено.

Жизнь моих одноклассников складывалась по-разному, так, как и должны складываться людские жизни. Злоба дня захлестывала всех одинаково, однако – и это я знаю доподлинно – у многих из нас хватило сил ей сопротивляться. Под требовательными глазами нашей учительницы мы прошли выучку, теперь я сказала бы, монастырской жизни. Оказалось, что противоядие, которое она, готовя нас к жизни в огромной и жестокой Империи, протягивала на кончике кинжала или шпаги, в некоторых случаях действует и после распада. Мы узнали язык, которого не знали наши родители и вряд ли будут знать дети, а значит, никто не потребует от нас переводческих услуг. Однако нашим потомкам, которые в своем мире справятся и без нас, никто не даст противоядия. Они войдут в большое время беззащитными. Иногда я думаю о том, что все мы, прошедшие через ее руки, и вправду были крошками Цахес. В конце концов – и от этого никуда не денешься – нас хвалили за то, что не было делом наших рук. Теперь мы стареем: у моих одноклассников семьи и дети, и никто из нас не играет Шекспира. Однако что-то, чему я не знаю названия, осталось – то, что не застит наши глаза. Добро и зло, вытянутое из нас ее руками, осталось нашим добром и злом. Редкие из нас подчинились другому. Впрочем, об этом судить не мне. «Ты – добрая» – так она говорила мне, чуть-чуть насмехаясь.

Она умерла через десять лет. Ее родительница – смерть дождалась своего часа, чтобы вырвать ее из моих рук. Десять лет болезни вместили множество событий – время, живущее за пределами ее квартирки, шло своим чередом. Мир менялся, иногда в лучшую, чаще в худшую сторону, однако эти изменения шли как бы не на наших глазах. Наш мир, в котором мы с нею жили после ее, она говорила – смерти, был наполнен другими заботами, меньшая часть которых приходилась на естественные тяготы болезни, а большая – на наши с нею разговоры, расцветавшие год от года. Она сделала так, как хотела: создала свой мир, независимый от времени, который мог бы быть совершенным, если бы не ее неизлечимая болезнь. Замкнутый в пространстве ее комнаты, он время от времени размыкался телевизионным экраном. Она наблюдала за внешней жизнью и делилась своими наблюдениями со мной. Эти наблюдения отличались жесткостью и провидческой силой формулировок, в верности которых мне ни разу не пришлось усомниться. Однако чаще мы разговаривали о том, что нам всегда было ближе, и эти англо-русские разговоры частенько уводили нас в выси и дали, из которых мы возвращались с трудом и неохотой. Наши глаза были прикованы друг к другу, мы глядели друг на друга, приноравливаясь к будущей наболевшей пустоте.

То, что я больше не могу отвечать ей по-английски, выяснилось очень скоро. Сначала, занятая делами ее болезни, я не обращала на это внимания, может быть, втайне надеясь, что все изменится. Потом я пеняла на свое русское горло, неспособное отрешиться от семи лет прошедшей вдали от нее жизни. Потом я смирилась с этим, как смиряются с безнадежно упущенным временем. Те, кто достойней, Боже, Боже, да узрят царствие Твое.

Я дошла до конца. Со смирением, единственно оставшимся на мою долю, я исписала страницы и страницы. Те, кому доведется прочесть написанное, могут думать, что мы, moral and physical wrecks[18], почили на обломках нашего мирка, как на лаврах. Я знаю вас, я узнаю вас с одного взгляда, меня не обманешь. Вам, называющим любовь рабством, а рабство – любовью, нет и никогда не будет доступа в ее – совершенный и обреченный – мир.

,

Примечания

1

«Я – свидетель» (англ.).

2

Шаткий, нездоровый, безумный (англ.).

3

«Когда в раздоре с миром и судьбой,

Припомнив годы, полные невзгод,

Тревожу я бесплодною мольбой

Глухой и равнодушный небосвод…»

(В. Шекспир. Сонет 29. Пер. С. Маршака)

Вы читаете Крошки Цахес
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату