шорохи одежд на заднем сиденьи.
— Что-то случилось, Хеленочка? — спросил он, когда машина отехала от здания аэропорта.
— Случилось…
— На свете нет ничего такого, что не могло бы случиться…, — говорят в Америке, где много умных людей.
— В России их еще больше, — обиделась Лопухина.
— Почему тогда вы делаете столько глупостей? — удивился Фрэт.
— Ты не понял еще? Глупости — наш образ жизни. Просто пока мы не нашли им достойного применения и оправдания, как для бедности… Хотя Бисмарк…называл глупости даром божьим.
— Бисмарк еще говорил, что злоупотреблять этим даром не следует, — напомнил Фрэт. — Беда, что в России нет своих философов…, не тех, что объясняют, как устроено мирозданье по Марксу, а что помогают постичь собственную жизнь…
— Buy, Abraham. See you tomorrow morning in the Lab, — сказала Лопухина, пожимая сине-черную лопату негра, когда машина подъехала к аспирантской гостинице на Соколе, где Аврааму заказали номер. — Slava will accompany you to the room, — и добавила, обращаясь к Фрэту: — Will you drive the car back, dog? [61]
Глава VIII. Abduct[62]
— Вас поджидает Ковбой-Трофим в кабинете, — сказал дежурный хирург, когда лифтом она поднималась в Отделение. — Час сидит. Сестра два раза уже таскала ему чай с коньяком… — Он хотел что- то добавить, но, наткнувшись случайно на глаза Лопухиной, замолчал и стал нажимать кнопку экстренной остановки. А она, живущим в ней теперь странным всепроникающими самурайским умением Фрэта видеть события на несколько часов, даже дней, вперед, испытала внезапно облегчение, зная, что сядет сейчас на письменный стол подле него, чуть раздвинув колени под короткой юбкой, чтоб была видна узкая полоска штанишек в паху, и погрузится в мир Ковбой-Трофима, восхитительно многомерный и значительный, в котором беспорядочно перемешались навсегда он сам, доброжелательный, демократичный и элегантный, его совершенно нездешнее хирургическое умение, даже отдаленно несопоставимое с другими, должности, звания, награды, весь этот почти божественный флер, окружающий человека из другого, недоступного ей и от этого необычайно привлекательного мира, где обитают власть, деньги и сила, не та обыденная, но могущественная и непреодолимая…, одним из проявлений которой для нее служил теперь следователь Волошин… А Ковбой чуть приподнимет юбку, чтоб убедиться все ли там в порядке, встанет, сунет руку с длинными сильными пальцами в вырез блузки, будто в хирургическую рану в операционной, и, отодвинув лифчик, возьмет грудь в ладонь, и сразу все поплывет, ускоряясь, и загудят где-то близко совсем басы виолончелей, а потом присоединятся к ним мощные звуки альтов и скрипок в выворачивающей душу всеобщей квинте-тутти, и ноги, неведомо когда сбросившие ненужные теперь туфли, сами поднимутся наверх и упрутся голыми пятками в скользкую поверхность стола, выжидая, когда раздернет он, наконец, молнию на брюках и сдвинет в сторону узкую полоску штанишек, успевшую намокнуть, чтобы в течение нескольких мощных и быстрых толчков гигантского пениса, раздирающего все на части, успеть испытать удивительно яркий и сильный оргазм, который всегда хотелось продлить… А потом, подождав, когда он сядет в кресло у письменного стола, опустить ноги, поправить юбку и, заглянув в сухие внимательные глаза, сказать ровным голосом:
— Теперь вот ко всему остальному еще и больной Рывкин исчез… Надо что-то делать, Ковбой-Трофим, и срочно… иначе все пойдет backasswards…
Когда она вошла, профессор Трофимов прошелестел из кресла за ее письменным столом:
— Где ты пропадала, детка, черт возьми! — И сразу, еще у двери, она почувствовала знакомый запах грузинского коньяка «Греми».
Снимая на ходу пальто, Лопухина уверенно двинулась к столу, чтоб поскорей усесться на гладкую доску, чуть разведя колени…, в поисках спасения и защиты от напастей, сыплющихся на нее, и снова услыхала то ли шелест, то ли мягкое лошадинное пофыркивание Ковбоя:
— Горе, похоже, приключилось с тобой, детка, большое… Вляпалась ты сильно…, по горло самое из-за жадности неуемной: к деньгам, к лидерству поганому… в управлении Отделением, в науке…, так, что дышать уж нечем… рядом с тобой… А за исчезновение Рывкина в ответе только ты… Одна… А впереди, похоже, еще и казенный дом светит, и карами жестокими грозит… Завтра пятница… Тебе выступать на утренней конференции. Интересно, что ты скажешь коллективу института, если даже мне не хочешь ничего говорить… — Он продолжал шелестеть мерным негромким голосом, но она уже не слышала, и остановилась внезапно, будто пригвоздили к полу незнакомые интонации и немыслимый текст, что забором, который она не успела еще разглядеть, или проволкой колючей, отгородили от остальных людей, и стал рваться из нее наружу крик неслышный пока, в котором вместо привычного «Глееааааб!» беззвучно вибрировало короткое «Фрэт!»…
Фрэт услышал ее призыв и стал бормотать по-английски: — Good God…, Good God… — Потом поглядел на цепь, пристегнутую к металлическому ошейнику с вмонтированной в него магнитной картой, в которой хранилась давно ненужная информация про группу крови, родословную, прививки… и резко дернул головой так, что потемнело в глазах… Он пришел в себя и дернулся уже всем телом, и сразу упал на мокрый пол, и вымазался в опилках, и никак не мог подняться… Наконец, он встал и позвал:
— Пахом! Можешь подойти?
— Нет, — сказал дворовый пес. — Я на цепи…
— Постарайся вытянуть голову из ошейника.
Когда дворняга подошел и увидел Фрэта с постоянством и упорством бетономешалки дергающего телом цепь все неистовей и отчаянней в попытке выдрать ее вместе с крюком из стены, так что кровь уже сочилась из многочисленных порезов на шее, он не поверил сначала глазам, но, услышав молчаливый Фрэтов приказ, поразмыслил немного и вцепился зубами в крюк, вбитый в стену, повиснув на нем тяжестью огромного тела…
Через полчаса им удалось расшатать и выдрать из стены крюк… Фрэт присел на задние лапы, чтоб перевести дыхание, поглядел на залитые кровью опилки, на Пахома, неумело зализывающего раны на его шее, и сказал:
— Мне надо в Цех. Похоже, с Еленой Лопухиной стряслась беда…
— Тебе не выйти, — сказал Пахом. — Все заперто… Только разбив окно…, но там еще и сетка между рамами…
— Через окно слишком литературно, — сказал Фрэт, приходя в себя.
— Плевать на литературу, — встряла Лорен, которая, как и весь Виварий, наблюдала за происходящим. — Почему ты сидишь, парень?
— Она больше не зовет, — неуверенно ответил Фрэт и встал, и посмотрел на длинную цепь с крюком на конце, помедлил и вдруг бросился к окну, выставив вперед лобастую ульяновскую голову.
Ему сразу удалось разбить стекло внутренней рамы. Не обращая внимания на порезы и кровь, заливающую глаза, он принялся вместе с дворнягой разгрызать проволочную сетку.
— For crying out loud! Let me try! [63] — сказал Пахом, когда им удалось проделать в сетке большую дыру. Он разбежался и попытался, как бигль, разбить головой стекло и не смог, и сразу застыдился сильно, и заскулил от боли или позора, и попробовал еще раз…
— Пусти меня, Пахом! — Фрэт отошел к противоположной стене, вдавив в нее зад, присел на передние лапы и рванулся вперед, шумно волоча за собой цепь, и вскочил на подоконник, и трахнул лбом со всей силы по стеклу, и стекло разлетелось, и он вылетел наружу, и все увидели вдруг, как крюк, медленно покрутившись в просвете металлической сетки, зацепился за уцелевшие ячейки и, натянувшись сильно цепью, намертво застрял…, и они поняли, что на другом конце цепи на собственном ошейнике висит Фрэт: собачник находился в бельэтаже и до земли было метра три… А потом они услышали хрипы бигля за окном и сразу этажи Вивария заполнились тоскливым собачьим лаем.
— Drag in your rope! — сказала Лорен и посмотрела на Пахома. — What the fuck? There you go, dog! [64]
Пахом взабрался на подоконник и потянул зубами крюк, но сил не доставало и Фрэт продолжал задыхаться, подвешенный за окном… Он уже не хрипел, лишь судорожно перебирал лапами в попытке дотянутся до неблизкой московской земли, что на Соколе, и не мог, и, теряя сознание, почувствовал вдруг,