очень-очень-очень
И вдруг
И Даше стало так страшно, что она застыла как сосулька.
Белый глаз моргнул.
Лошадь вздохнула. Всхрапнула. Подняла голову, шумно втянула ноздрями сумрачный воздух. И не обратив никакого внимания на Дашу, пошла в глубь бора.
Даша сидела на корточках, не дыша. И вдруг
Даша села на землю. Руки ее опустились на еловые иголки. И страх сразу прошел. Даше стало как-то тоскливо. Она почувствовала, что
Она встала и пошла на просвет. Выйдя из бора, сощурилась от яркого солнца. За это время стало еще жарче. На поляне в березняке она нашла свой кузовок, повесила на плечо и пошла на луг.
Мужики косили уже на середине луга. Мать ворошила сено. Даша подошла к ней.
— Ну что, много насбирала? — поправив сползший на глаза платок, мать заглянула в кузовок, засмеялась. — Всего-то?! Много!
— Я лошади у глаз глядела. Там горло красное, — произнесла Даша и неожиданно разрыдалась.
— Ты чаво? — мать взяла ее на руки, потрогала лоб. — Перегрелася девка…
Мать отнесла плачущую Дашу под дубок, прыснула на нее водой. Проплакавшись, Даша напилась воды и заснула глубоким сном. Проснулась уже на руках отца, который нес ее домой, в деревню. Солнце садилось, мычали пришедшие домой коровы, полаивали собаки.
Дома ждали бабка и трехлетний брат Вовка. Вечерять сели уже в сумерках, при керосиновой лампе. Бабка вынула из печи котел с теплой похлебкой. Ели со свежеиспеченным хлебом, молча. Даша жадно глотала похлебку, жевала вкусный свежий хлеб. Мать потрогала ей лоб:
— Прошло…
— Перегрелася внучка бабкина! — подмигивал Даше деда Яков.
— Солнце у кровя пошло, знамо дело… — кивала крепкотелая большеротая бабка.
Наевшись, все устало побрели спать кто куда: деда Яков в сад, Гриша с Ваней в сенник, мать с маленьким Вовкой в хату, бабка на печь. Отец, зевая, стал тушить меднобокую, вкусно пахнущую керосином лампу. Но Даша вцепилась ему в штанину:
— Тять, а листок?
— Листок… — отец вспомнил, усмехнулся в бороду.
Каждый вечер Даша отрывала листок календаря, висящего на стене рядом с часами-ходиками и деревянной рамкой с фотографиями. В рамке были отец в солдатской форме, мать и отец с цветами и пририсованными целующимися голубями, деда Яков с винтовкой на войне и он же со старым председателем на ярмарке в Брянске, танк «КВ», Сталин, Буденный и актриса Любовь Орлова.
Отец поднял Дашу, она оторвала листок календаря.
— Ну, читай, чего завтра будет, — как всегда, сказал отец.
— Двадцать два… июня… вос… кресенье… — прочитала вслух Даша.
Отец опустил ее на пол:
— Воскресенье. Завтра ворошить пойдем… Спи!
И он шутливо шлепнул Дашу по попе.
69 серия
Анна Петрищева, тридцатисемилетняя полноватая женщина вынырнула из выхода метро «Тушинская» и, постанывая, словно от боли в животе, побежала по мокрому, шоколадному снегу к маршруткам. Влезла в уже отъезжающую, втиснулась на сиденье рядом с бритоголовым парнем в кожаной куртке. Парень, жуя, хмуро покосился на нее. Она же, разгоряченная, в распахнутом зимнем пальто с воротником из розоватого искусственного меха и большими пуговицами «под мрамор» вытащила из сумочки мобильный, набрала:
— Что, Саш?
— Виктор ключ подбирает, — быстро ответил подростковый голос и разговор оборвался.
— Господи! — произнесла Петрищева так громко и обреченно, что сидящие в маршрутке покосились на нее.
Маршрутка небыстро выехала на Волоколамское шоссе, проехала с полкилометра и притормозила, попав в пробку. Анна завертела головой и заерзала своим пухлявым телом так, словно старясь телесными движениями разогнать поток ненавистных грязных машин.
Но пробка была серьезной: до родной остановки, «Военного городка», ехали долгие 32 минуты вместо положенных 14. Анна изнывала от внутренней муки, постанывая, охая и злобно шипя. Каждая остановка отзывалась в сердце ее мучительным спазмом: «Академия», «Санаторий ипподрома», «Трикотажная», «Павшино», «Школа».
Наконец, мучительной и грозной насмешкой наползла родная остановка с переполненной урной и почерневшим, усыпанным окурками сугробом. Вырвавшись из вонючей маршрутки, Анна перебежала дорогу и, размахивая сумочкой, кособоко понеслась к своей пятиэтажке.
— Сволочи… суки… — бормотала она, махая свободной рукой, словно отгоняя невидимых бесов.
Подбежав к подъезду, изнемогая, почти воя, набрала код, проклятая дверь запищала, Анна рванула ее, ворвалась в пахнущий кошачьей мочой полумрак, кинулась на второй этаж.
Обитая светлой искусственной кожей дверь была приоткрыта.
Анна вломилась в прихожую, швырнула сумочку на пол и в пальто, в сапогах бросилась в проходную комнату. Там в полумраке сиял квадрат телеэкрана. Вокруг молча сидели родные Анны: семидесятилетний отец, шестидесятичетырехлетняя мать, четырнадцатилетний сын Саша и десятилетняя дочка Аленка.
Не отрываясь от экрана, где студент третьего курса философского факультета Виктор Хохлов насиловал профессора социальной антропологии Серафиму Яковлевну, лежа на ней сзади, Анна рухнула на диван рядом с Сашей и Аленкой. Седоусый, жилистый отец неподвижно сидел в левом углу дивана, полная мать, как всегда, в кресле, подложив под себя сложенное вчетверо одеяло песочного цвета. Никто из них не обратил внимания на Анну, словно она и не входила в свою квартиру.
— Что ты делаешь, подлец?! — всхлипывала продолговатая, прямоугольная, вся состоящая из переливающихся серебристо-зеленым и как бы постоянно срезающих и восстанавливающих друг друга граней Серафима Яковлевна, тряся своей квадратной головой с копной тончайше-прозрачных, плоских волос. — Что ты, негодяй, со мною делаешь?
— Совершаю с вами половой акт, госпожа профессор… — кряхтел завитый бордовой спиралью Виктор, от наслаждения кривя свои желтые треугольные губы. — Я обожаю половые акты с престарелыми профессоршами… обожаю… обо-жаю… обо-жаю…
— Я подам на тебя в суд, подонок!
— Подавайте, подава-а-а-айте… — лизнул он круглым черным, рифленым языком ее прозрачный затылок, под которым трепетал голубоватый, ритмично пульсирующий мозг Серафимы Яковлевны.
Его толстый, похожий на сверло член, ритмично ввинчивался в узкую и длинную щель вагины Серафимы Яковлевны.
— Тебя выгонят из университета и посадят!
— Не выгонят и не пос-с-а-а-дят… о-ах… ох, как хорошо… никто… ни-и-и-икто… не пос-с-са-а-адит меня-я-я…
— Тварь… мерзавец… — плакала Серафима Яковлевна, выпуская из сияющих глазных отверстий