— Что ж, Леша, смотри, тебе виднее. Смотри сам, — дрогнувшим голосом сказал отец.
— Я понимаю…
— В германскую как нас поливало снарядами в окопах! Казалось, никому не быть живу. Потом смотришь: вылазят, копошатся. Земля от всего спасает. А в небе не спрячешься. Там ты всегда на ладошке.
— Теперь война будет другая, — возразил Алеша, — Совсем другая!
— Какая б она ни была, а страдать все тому же человеку.
— Войны не будет. Побоятся нас тронуть. А если тронут, худо придется им. У нас же силища какая!
— Русский шибко колется, его голыми руками не возьмешь. Если тебе по душе, иди в летчики, — и принялся не спеша крутить цигарку.
— Скорее шею сломаешь, — вытирая о фартук жилистые синие руки, проворчала бабка Ксения. — Батька твой тоже ходил добровольцем, хватил мурцовки.
Отец улыбчиво посмотрел на бабку и сказал:
— Пусть идет. А насчет шеи — кому что на роду написано. Недаром поговорку придумали: грудь в крестах или голова в кустах. Такой уж он и есть солдатский фарт.
— Была б жива мать — не пустила бы, — сердито сказала бабка.
Алеша знал, что отцу в германскую пришлось несладко. Почти три года пробыл на передовой, ранен, лежал в тифу. Отцу известна цена воинской доблести. И Алеша в глубине души гордился этим.
— Пусть идет, — повторил отец, и глаза его повлажнели.
Бабка спохватилась, ругнула себя: завтрак готов, а хлеба нет. И тут же послала Алешу в магазин. Он взял линялую холщовую сумку, перебросил через плечо и торопливо зашагал вдоль железнодорожного полотна к вокзалу. Дорога здесь после прошедших дождей была грязной и скользкой. Комки земли липли, как смола, к Алешиным тяжелым «вездеходам». Оглянувшись — нет ли поезда, Алеша поднялся на высокую насыпь и пошел по шпалам.
Весь путь до вокзала и обратно он думал о своем скором отъезде. Алеша сядет в поезд — и для него начнется новая, совершенно незнакомая жизнь. Не будет рядом ни родных, ни теперешних школьных друзей. Илья Туманов, конечно, не в счет, он никогда не был настоящим другом Алеше. Илья много фасонил, строил из себя этакого страдающего Вертера. Ему нравилось по временам грустить. Для Ильи важно, чтобы его кто-нибудь видел в такую минуту и чтобы сказал о нем лестное, как о взрослом и умном человеке.
Пожалуй, Алеша простил бы ему и Вертера. Но Илья в компании ребят делал вид, что любит стихи и что-то в них понимает. И даже иногда читал какие-то строчки. Вот этого-то Алеша не мог вынести. Он в глаза смеялся над Ильей. А тот пунцовел и нервно грыз ногти.
Алеша думал и об историке Феде, который воевал с басмачами и знал Петерова отца. Федя, несомненно, был человеком незаурядным. Заикнулся, что решает один вопрос, а что за вопрос, так и не сказал..
Алеша уже не застал отца дома. Отец ушел по каким-то делам в город.
Тамара ждала брата. Она очень любила его и хотела сделать для него что-то такое, чтобы он в чужом краю всегда помнил о ней. А что именно сделать — этого Тамара еще не решила.
— Может, ты будешь курить? Тогда кисет, — раздумчиво сказала она.
— Нет, курить я не буду.
— Тогда я подарю тебе платочек. Сама обвяжу.
К Алеше пришел дружок Ахмет Исмаилов, парень из десятого «Б». Черноволосый, черноглазый и широкоскулый татарин. Он был одет совсем по-летнему: в белой рубашке с короткими рукавами, в кепке. А ведь только что начинался апрель, и северные ветры нет-нет да и приносили с собой издалека лютый холод, особенно по вечерам. Тогда город, вынеженный весною, зябко ежился и кутался потеплее.
Ахмет был на редкость способным художником. На выставках в Доме пионеров его работы собирали возле себя толпы людей. Об Ахмете восторженно писала молодежная газета, и вот уже второй год, как с ним занимался известный в республике художник-пейзажист.
— Слышал, что уезжаешь. Вот и пришел, — просто, как о самом заурядном, сказал Ахмет.
— Я сам собирался к тебе.
— А меня не возьмут. Что-то с легкими не в порядке. Я болел еще там…
Там — это в Китае. Отец Ахмета, старый большевик, работал в торгпредстве в Синцзяне. В Кульдже и умер, от туберкулеза, которым заболел еще в царской тюрьме. А матери Ахмет лишился раньше, чем отца. Какая-то свирепая болезнь была тогда. Многие умирали. И приехал Ахмет на родину, и живет теперь у тетки, отцовой сестры.
— Это бы хорошо, если бы взяли меня, — мечтательно продолжил Ахмет и вдруг рассмеялся веселым, дробным баском.
— Чего ты? — недоумевал Алеша.
— А то, что Петер тебя обсуждать собрался. Куда-то вы ходили с Мышкиным. В ресторан? В общем, какая-то комедия с выпивкой.
— Ты серьезно? Да мы ж обедали в ресторане. Ну пусть обсуждает теперь…
Они не спеша прогуливались по тропинке, которая, обегая ржавое болотце, вела к полотну железной дороги. Временами Ахмет останавливался и, сдвинув иссиня-черные брови, смотрел на тополя, что стояли вдали раздетые, похожие на скелеты каких-то доисторических чудовищ. И вот кивком головы показал на них Алеше.
— Это я б написал! Последнее время не могу писать зелень. Цветение садов тоже. У меня есть много этюдов, но они все лежат. Дикость! Будто предчувствие какое-то… Совершенно необъяснимое…
— Пустяки, Ахметка. Плюй на предчувствия и пиши-пиши. Тебе ведь столько дано, пойми!
— Сколько же?.. Не так много, Лешка. И сложное, и подчас совсем непонятное это явление — искусство. Тут и школа, и своя манера письма. И требование времени. Да-да, социальный заказ. Как у Маяковского.
— Но это ведь то, что нужно!
Ахмет грустно улыбнулся и неожиданно повысил голос:
— Я никогда не писал портретов и не буду писать! А мой шеф, он понимает социальный заказ до смешного примитивно. Он, например, сказал корреспонденту, что я уже заканчиваю портрет первого нашего лауреата…
— Ах вот оно что! Присудили Сталинские премии, — вспомнил Алеша. — А ты напрасно отказываешься, Ахметка. Такая колоритная фигура!.. Надо ж соображать!
— Я понимаю, Лешка. Я все понимаю. Для другого такой портрет — находка, настоящий клад. Можно попасть на республиканскую выставку, прогреметь на всю страну. Но я — пейзажист!
— Да сделай ты ему этого лауреата!
— Шефу?
— А то кому же?
— Не могу. Я часто с ним спорю. Я понимаю: сейчас — особое, героическое время. Но ведь он пишет людей плохо! — горько, словно от полыни во рту, поморщившись, сказал Ахмет.
Алеша смотрел, как судорожно прыгал у Ахмета острый кадык, как скулы заливал нездоровый малиновый румянец. И Алеше было обидно за друга, так обидно, как будто речь шла о нем самом, об Алеше.
— Ахмет, а нельзя сменить шефа? Найти другого!
— Он чувствует пейзаж. Ты бы посмотрел, как у него играет свет! Он талантлив, как шайтан.
Пассажирский поезд на Ташкент уходил вечером. Было свежо. В прозрачном воздухе далеко разносились звуки, и Алеша ясно слышал, как где-то, почти в самом центре города, прозвенел трамвай, как у ворот саксаульной базы тяжело гудел грузовик.
Возле входа в вокзал у брошенных наземь чемоданов и рюкзаков толпились ребята. К ним подходили и подходили провожающие. Толпа на глазах разбухала, и вот уже через нее трудно было пробиться.