нем вскипело, и, забыв об опасности, он стал быстро спускаться с дерева, стиснув зубы и сдерживая оскорбительную и злобную брань. Предатель!..
Он плюхнулся прямо перед носом разбушевавшегося старика, толкнул его в грудь и припустил через пустырь к обрыву. Позади дребезжал изумленный и перепуганный голос:
— Воры, воры… Разбойник, поймаю я тебя!
Друзья встретились только на следующий день у ручья. Раде, отводя глаза, смущенно копался в земле, разыскивая червей для рыбалки, в то время как Милош, серьезный и спокойный, сидел, опустив палку в омуток, и молча отвергал льстивые предложения товарища, как будто не замечая его возле себя.
Это холодное, молчаливое отчуждение продолжалось и дальше и прошло через все их детство. Маленькому Бауку никогда с тех пор не приходило в голову искать общества своего неверного товарища по охоте за яблоками, но зато Раде упорно ходил к ним в дом и постоянно звал его куда-либо с собой, неустанно выискивая случай искупить свой срам. Милош спокойно выслушивал его предложение, пожимал плечами и соглашался:
— Ну ладно, пойдем!
И, шагая рядом с ним, Раде всегда цепенел от затаенного страха. Каждую минуту он ожидал, что молчаливый Милош обернется и бросит ему в лицо страшное обвинение: «Предатель!» Но Милош не оборачивался, и слово так и оставалось несказанным. Раде шел и робко покашливал. Эта все больше затягивавшаяся петля давила его.
По вечерам, свернувшись в постели, Раде любил представлять, как Баука окружают неизвестные враги и как он, Раде, мчится к нему на помощь, разгоняет и убивает всех до единого. А Баук сердечно смеется и обнимает своего спасителя.
Случалось, Милош оказывался в затруднительном положении и ему действительно требовалась помощь, но упрямый и гордый мальчик никогда не обращался к Раде. Напрасно юный отступник этого ждал.
Прошло детство, и словно мучительное жало застряло в сердце Раде, постоянно напоминая о первом предательстве. А где-то на свете жил Баук — живой свидетель позора Раде, его судья.
И вот сегодня опять лицом к лицу оказались два бывших друга. Стиснутый со всех сторон кольцом огня и смерти, Баук снова упорно молчит, и снова Раде напрасно ждет, что он заговорит и позовет его. И на этот раз Баук считает себя правым и судьей.
Поглядывая из своего укрытия на замершую хижину, Раде стиснул зубы, в нем кипела ненависть. Вот они каковы — даже в свой смертный час ничего не забывают и не прощают. Что для них армия, пулеметы, итальянцы с горящими головешками в руках! Их ничто не в силах поколебать, они всегда останутся выше всех. Будут выше всех и всегда правы, сколько ни бейся, сколько ни убеждай, что это не так. Здесь, в этой потемневшей от старости хижине, загнанная штыками на маленький клочок земли, находилась сейчас его совесть, острая и разящая, как обнаженная сабля.
Отравленный ненавистью к этому несгибаемому праведнику, смотрел Раде на ветхий домишко и дрожал от страха: а что, если это зло вырвется из своего тесного заключения и распространится на весь мир? Тогда каждому припомнят его грехи, будет брошена на весы всякая провинность, даже покрытая двадцатилетним забвением.
«Нет, не выйдет это, Баук! Не будешь ты нас судить, хоть живьем гори. Минами тебя надо засыпать, с корнем надо тебя вырвать, вместе с этой хижиной…»
Около полудня Баук был ранен в ногу; наскоро перевязав рану, он продолжал, ползая на четвереньках, перетаскивать ручной пулемет из одного угла в другой. Пулеметчик Мигия, убитый еще утром, лежал в темном углу, покрытый с головой шинелью. Всем казалось, будто этот малоразговорчивый кузнец, всегда такой неприметный и тихий, просто отдыхает под своей коротенькой шинелькой. В волнении и суматохе, поднявшихся сегодня утром, никто и не заметил его смерти, и, только увидев пулемет в руках у Баука, поняли, что кузнеца нет.
— Э, пора и мне вставать, — заявил тяжело раненный Каракол, взглянув на Мигию, и с трудом приподнялся на руках.
Его подтащили к одной из щелей возле двери, через которую просматривался кусочек леса, затянутого пороховым дымом. Он стрелял прямо с носилок, стиснув зубы от боли, и лицо его все больше темнело. В промежутках между короткими выстрелами то в одно, то в другое окно Баук вспоминал Петара Чука, которого они оставили в селе у его дальней родственницы — студент был очень болен и совсем ослаб. Для Баука и его товарищей Чук стал учителем, и было жаль, что этот добрый, рассудительный и храбрый человек никогда не узнает, как его ученики вели свой последний бой.
«Последний?» — спросил сам себя Баук, а взглянув на братьев Еличичей, почувствовал, что предположение это ошибочно и невероятно.
Разве в последний раз бьются эти счастливые и неразлучные братья, каждый из которых и сейчас, в разгар боя, прежде всего заботится, есть ли патроны у другого.
Со свистом прилетела первая мина и разорвалась в двух шагах перед домом. В распахнувшиеся настежь двери ворвался едкий горячий дым. Братья как по команде взглянули на Баука.
«Третьей — в цель», — молнией пронеслось в голове командира, и он резко и зло, дорожа каждой минутой, крикнул:
— Беглый огонь!
Баук залег за пулеметом и, не думая более ни о второй, ни о третьей — смертоносной — мине, расстреливал последние патроны, мужественно выполняя свой долг.
IV
Когда третья, а тотчас следом за ней и четвертая мина разорвались посредине хижины и та взлетела на воздух, все заволокло огромным облаком дыма и пыли. Торжествуя, Раде не выдержал:
— Вот тебе, Баук, за твое упрямство!
Сквозь оседающий дым прорвался узкий и веселый язычок пламени. Кто-то из осаждающих взвизгнул, выглядывая из-за ели:
— Ой, горит!
И все же потребовалось немало времени, чтобы четники осмелились открыто выйти на поляну и приблизиться к развалинам хижины, охваченной пламенем. Они передвигались ползком, готовые к любой неожиданности.
Вместо ожидаемых шести трупов в хижине обнаружили только пять. Один бесследно исчез.
Братьев Еличичей признали сразу, они и мертвые были очень похожи друг на друга; опознали кузнеца и сухощавого Каракола, но пятый, опаленный огнем, со страшно обезображенным лицом, в рубахе и суконных брюках, мог быть и Баук и студент Чук — оба они были черновые и одинакового роста.
Первым высказал сомнение белоусый верзила из четы Тривуна. Он упорно твердил, что последний раз, в схватке под Верхним Дералом, Баук был в офицерской форме.
— Вечно ты видишь не так, как все! — огрызнулся на него Тривун, не пытаясь, однако, оспаривать.
— Баук! Это Баук, я его знаю! — словно уверяя сам себя, повторял воевода Раде, а обступившие их четники недоуменно молчали, ибо трудно было поверить, что этот убитый ими человек, так обычно и просто одетый, был грозный Баук.
В тот же день трупы положили посреди села на усыпанной гравием площадке у разрушенного каменного колодца. Словно построившись на свой последний парад, один подле другого, на виду у всего села, они лежали одинокие и страшные. Кругом стояла неземная тишина, в которой слышалось только медленное, словно испуганное журчание узенькой струйки воды из чесмы [10]. Казалось, своим негромким и прерывистым шепотом вода пытается поведать людям об этих навеки уснувших борцах.
Мать Баука уже давно умерла в четницкой тюрьме, до последней минуты упрямо защищая своего