— Я прямо чувствовала, что ты появишься, — пробудил его Бранкин голос. Голос животворный, рассеивающий мглу и поднимающий из мертвых.
Николетина видел перед собой милые улыбающиеся глаза, в которых сосредоточился для него целый мир. Словно издалека до него донесся и его собственный голос, изменившийся и хриплый:
— Я бы все равно вернулся, если б увидел, что тебя нет в роте.
— Знаю.
— Откуда?
— А кто укрывал меня на Новской Планине каждую ночь, кто запрещал отделению ругаться, кто предложил, чтобы мне отдали шинель итальянского офицера, кто… Все я вижу и знаю.
Пойманный, как мышь в мышеловку, Николетина только пролепетал:
— Да это все Йовица сутулый старается. Наделает глупостей, а Николетина отвечай.
— Уж будто так? — лукаво прищурилась девушка и вдруг, сунув ему под шапку руку, провела пальцами по волосам. Вместе со свалившейся шапкой само небо будто накренилось и рухнуло в траву.
— Ниджо, страшный Ниджо, пулеметчик с голубиным сердцем.
Потрясенному Николетине показалось в этот миг, что он и впрямь голубь, самый настоящий ручной голубь — один из тех, которые сидели когда-то на нижних ветках тенистого ореха перед школой. Вот только откуда у голубя пулемет с точеной смертоносной мушкой прицела, перебегающей по темным фигуркам усташей, что рассыпались по краю поляны?
Разрываясь между несоединимыми образами, которые вели в нем безмолвную борьбу, он осторожно поднял девушку на руки и понес. Тщетно она противилась:
— Ты меня только поддержи, а я сама как-нибудь дойду!
Он шагал через лес, сильный, твердый и решительный, настоящий воин и защитник. А девичья рука, мягко обвившаяся вокруг его шеи, непрестанно напоминала, что где-то глубоко в груди у него трепещет и воркует незабвенный голубь с нижней ветки школьного ореха, голубь, до которого любой парнишка мог дотронуться рукой.
Суровое сердце
На тесном дворе с упавшим забором, перед обветшалой и покосившейся бревенчатой избушкой пулеметчик Николетина прощается с матерью. Сегодня истек его краткосрочный отпуск, и он спешит еще засветло присоединиться к своей части, которая в это время сражается, по всей вероятности, где-то возле Ключа.
Сухое холодное утро поздней осени, солнца нет и в помине, да к тому же еще беспрестанно дует ледяной ветер. Маленькая, щуплая Николина мать сжалась в комочек и втянула голову в воротник просторного мужского пальто. Рядом с рослым и угловатым Николетиной она похожа на озябшего ребенка.
— Ниджо, яблочко мое, побереги ты себя там, — заботливо напоминает мать, дрожа от холода, старческой тоски и предстоящего одиночества. Она говорит, не подымая глаз, и смотрит куда-то на его заплатанные колени. Она знает, что если взглянет сыну в лицо, то непременно заплачет и забудет все советы, которые нужно дать ему перед расставанием.
— Да ну тебя, мать, что мне еще и делать, как не беречься, — досадливо морщится хмурый Николетина и старательно застегивает туго набитый военный ранец, из которого выглядывает промасленная бумага.
— Смотри, золотко мое, будь умницей, — кротко говорит старуха, глотая подступающие слезы, и снимает какую-то нитку с его кургузой помятой шинели. Но Николетина опять раздраженно обрывает ее:
— Да перестань ты, мать! Ясное дело, не дураком буду, а умным. Что это с тобой сегодня?
Привыкшая к его крутому нраву, старуха не сердится на резкие ответы сына и продолжает свои напутствия, все время боясь, что забудет сказать самое важное. С тех пор как началось Восстание, это случается с ней постоянно.
— Ниджо, голубчик, не спросила я тебя, как у вас там с ночлегом-то?
— Ой, мать, есть простаки на свете, но ты всех перещеголяла! Какой еще ночлег? Точно мне кто-то тюфяк там стелет… На землю лягу, небом укроюсь, вот тебе и ночлег.
Сухой и холодный ветер неутомимо метет по голым холмам и опустевшим нивам, опаленным первыми заморозками. Он злобно свистит в облетевшем саду, гонит по дороге одинокий яблоневый лист и протяжно шумит в рощах за рекой, томительно напоминая, что неизбежная разлука уже настает. Старуха еще глубже прячется в выцветшее мешковатое пальто и теперь уже плачет скупыми слезами.
— Сыночек мой, ты уходишь, а я на тебя и наглядеться-то не успела!
Николетина только морщится, избегая встретиться с взглядом плачущей старушки, насупясь, смотрит на одинокое дерево на ближнем холме и грубо, почти зло обрывает:
— Подумаешь, не нагляделась! Чего меня разглядывать — небось не рогатый! Совсем уж ополоумела.
— Э, сынок, не одна мать сейчас ополоумела, — с глубокой горечью говорит старуха, прикладывая к глазам краешек черного платка. Николетина не находит, что ей возразить, шмыгает носом и говорит деловито:
— Ну, мать, давай поцелуемся да я пойду, а то опоздаю.
Старуха, едва дотянувшись, с плачем целует сына в подбородок и плечо, а он уже освобождается из ее объятий, сухо говорит «с богом» и торопливо уходит.
— Счастливо, сынок! Храни тебя господь! — собрав последние силы, сдавленным от слез голосом говорит ему вслед старуха. Николетина не слышит ее слов, он безошибочно чувствует, что мать провожает его полными слез глазами. Ему никак не удается выдержать размеренный шаг, он спотыкается о крупные комья засохшей грязи на дороге и спешит скрыться за первым поворотом живой изгороди.
Оставшись одна на пустом дворе, маленькая, сразу обессилевшая старушка вся вытягивается, пытаясь сквозь нахлынувшие слезы еще разок увидеть уходящего сына, но широкая Николина спина исчезает с неумолимой быстротой.
Крутая и суровая мать-Босния, черствая и скупая во всем, не дает и в последние минуты расставания наглядеться на самого родного тебе человека. Отнимает его и торопливо прячет именно тогда, когда он тебе всего дороже.
С самого раннего утра на просторном плоскогорье за ближними отрогами идет бой. Над селом кротко сияет чистое голубое небо, кругом блестит свежий снежок, который под косыми лучами восходящего солнца хлопьями опадает с веток. В ясной дали, из-за резко очерченных волнистых контуров гор отчетливо доносится частая и беспорядочная винтовочная стрельба, то и дело заглушаемая пулеметными очередями.
Когда стрельба усиливалась и винтовки начинали трещать скороговоркой, словно кукурузные зерна на раскаленной плите, встревоженные крестьяне выходили из домов на дорогу и переглядывались, чувствуя, как под ложечкой разливается мучительная пустота и слабость.
— Слышь, опять заварилось… Будто придвигается, а?!
Не иначе это ихний пулемет, как начнет — не остановится… А вот это наш: др-др-р-р! Два-три выстрела — и все. Бережет патроны…
Когда уже совсем ободняло и снег колюче засверкал, слепя глаза, противник вроде бы несколько продвинулся. С ближних холмов громко и часто застрочил чей-то пулемет. По коротким очередям крестьяне заключили, что это партизанский.
— Наш это, наш! Эй, бабы, чего запричитали!..
Пока мужчины озабоченно осматривали уже нагруженные возы, а женщины, вздыхая, обували детей и набивали сумки и мешки, бой опять приутих.
Вспотевший и разгоряченный, готовый ежеминутно взорваться яростной бранью, Николетина со своим вторым номером спешил устроить пулемет на низкой каменистой горке, оставленной противником,