поджидающих ее в темноте, где они видят ее, а она их нет. Один из них говорит, что дело того стоит — оно почти всегда того стоит, а она переводит взгляд с одного на другого.
Они смеются. Кивают. Ждут. Можете считать, что они откладывают удовольствие на потом — хотя оно само явилось к ним, буквально свалилось им на голову и все еще не вполне осознает, что уже сегодня будет внесено в меню.
Насколько то, что следует за этим, можно назвать кровопролитием? «Кровопролитие» означает «пролитие крови», и никак иначе; в этом смысле кровопролития не было. О да, немного крови брызнуло на Исузу — прежде, чем ей удалось сбежать. Еще была кровь, которая успела запятнать одежду ее матери — прежде, чем одежда была сорвана и развешена, почти аккуратно, на голых ветвях соседнего дерева… Да, вот и оно. Они даже не позаботились удалиться на достаточное расстояние и поэтому не оставили синяков на ее теле, которое лежит здесь, связанное. Ее кожа — рваные клочья, свисающие бахромой или отогнутые на манер створок в корпусе механизма, распахнутых, чтобы продемонстрировать тот или иной узел: она выглядит как холодный пирог, в котором кто-то покопался. Очевидно, никто никогда не говорил этим типам, что настоящие вампиры не жуют.
Но все, о чем я могу думать в настоящее время — это насколько их дикость первозданна, насколько она безупречна и бескровна… как белая фарфоровая тарелка, вылизанная дочиста.
Я говорю «их», потому что вижу полумесяцы трех наборов клыков, отпечатавшихся здесь и там на ее коже, похожей на сырое тесто. Три собаки, которых ничего не волнует, кроме этой самой несчастной кости — до тех пор, пока она не будет разгрызена, к всеобщему удовлетворению. Ничто, кроме костей ее дочери, конечно. Хрупких косточек, запертых сейчас в моем багажнике. Существа, которое обращается с мольбой, сжимая кулачки так, что суставчики становятся белыми — не к Господу богу, но к вам. Ее последней надежде. Ее… блин, спасителю.
Вот уж увольте.
Вы когда-нибудь слушали их, когда они умоляли? А может быть, вам надо напомнить, что я не всегда был столь доброжелательным?
Я думаю, что я успел попробовать на себе все амплуа вампиров, которые только существуют. Во время Второй мировой войны я был патриотом и ограничивал свой рацион исключительно немецкой кухней. Чуть позже я прошел через стадию превращения в чудовище, когда моей жертвой мог стать любой — главное, чтобы у него было лицо, способное что-то выражать. Потом было вегетарианство — строжайшая диета, состоящая исключительно из находящихся в состоянии комы,[14] а за ним последовал период виджилантизма,[15] когда я решался на убийство лишь тех людей, которые заслуживали смерти. Но, в конце концов, я устал придумывать себе оправдания и позволил голоду и случаю решать за себя.
Но настало время, когда во мне как будто снова проснулось чувство вины, и я начал охотиться с группой себе подобных — как эти клоуны, которые здесь побывали. Свора — это такая штука, которая позволяет не чувствовать личной ответственности за убийства, которые вы совершаете; в этом плане она мало отличается от правительства или корпорации. Когда виновны все, никто не виноват.
Двое — это уже свора. Вы можете превратить все в игру. Бросаете жребий: орел — голова, решка — бедра. Каждый по очереди получает свое, поток крови колеблется — взад-вперед, взад-вперед. Глаза вашей жертвы устремляются то на того, кто слева, то на того, кто справа — пока не начинают тускнеть и не закатываются, словно завешенные двумя белыми флагами капитуляции.
А вот вам версия «кафе-мороженое». Вампиры сидят друг напротив друга, их жертва — между ними, точно молочный коктейль с двумя соломинками, из которых они потягивают кровь, целомудренно, как на первом свидании. Несомненно, это тоже убийство, но убийство самого изящного толка.
Есть варианты не столь элегантные. Более агрессивные. Когда вы не говорите «извините» и «пожалуйста», когда вы не ждете своей очереди. Варианты, когда вы играете в перетягивание каната, используя кровь и артерии. Вы сосете, они сосут, и вы можете чувствовать, как стараются другие. Достаточно паузы, чтобы сделать глоток, — и ток крови в вашей соломинке меняет направление. Вам приходится приложить усилие, чтобы заставить его снова устремиться к вам. В конечном счете, один из вас берет свою порцию и отправляется домой. Да, именно так: один из вас отрывает кусок, который высасывал, от остального тела. Это может оказаться довольно расточительным: кровь будет выливаться с обоих концов, как это бывает с хот-догами, в которые положили слишком много кетчупа, или рожком мороженого, у которого откусили низ.
В подобной ситуации будет очень здорово, если кому-то из вас хватает предусмотрительности, и под рукой оказывается кусок непромокаемого брезента. Прежде, чем стать Доброжелательным Вампиром, я охотился в стаях и выступал в роли парня-подстели-соломку. Конечно, не соломку, а брезент. Кто-то выслеживал жертву; кто-то вставлял трубочки в ее запястья и заклеивал ей рот. А я… я ставил стол, разворачивал свой брезент одним отработанным движением, расстилал его, разглаживал углы.
Теперь это может показаться придурью — быть парнем-подстели-соломку, — но эта часть процедуры всегда вызывает самую сильную реакцию. Хорошо, вы примотали клейкой лентой трубочки к запястью жертвы и заклеили ей рот; жертва понимает, что проблемы начались. Но когда вы начинаете подпихивать под нее брезент — вот тогда в ее сознании как будто что-то щелкает. Непромокаемый брезент означает, что жертве предстоит лежать в собственных нечистотах… что, собственно, и происходит. И вот тогда-то ее глаза начинают вылезать из орбит, и она начинает истошно вопить; ее грудь начинает вздыматься, ноздри раздуваются. И если холодно, из ноздрей начинает с пыхтением выходить пар, тяжело и натужно. Маленький Паровозик, Отбывающий со станции. Думаю, что я мертв. Думаю, что я мертв. Я знаю, что мертв. Я знаю, что мертв. Чавк-чавк.
Вы когда-нибудь пробовали ходить в женских туфлях? Пусть даже в очень мягких, вроде теннисных? Допустим, у вас большой размер ноги… да, как у меня, благодарю. Можете считать себя счастливчиком, если вам удалось сжать пальцы ног и подогнуть их внутрь. А теперь вперед! Только постарайтесь идти так, чтобы оставить ряд четких следов, ведущий прочь от норы, замаскированной куском искусственного дерна, через грязь, до асфальтированной дорожки, которая — честное слово — может вести куда угодно. Просто попробуйте. Но сначала спрячьте окровавленное платье. А также части тела его владелицы. Нацарапайте «Мама» на листе чистой бумаги, который вы сложите пополам и оставите на видном месте. Листок, на котором, по вашим словам, написан номер телефона некоего места, куда вы должны вернуться — в том случае, если все снова будет спокойно, и мама вашей сироты придет в этом убедиться.
Все верно. Я решил соврать. Вернее, если говорить откровенно, лгать и дальше. Когда у вас в багажнике заперта кроха, которая свято верит, что вы спасете ее не ради того, чтобы позже… Ложь — самый легкий способ этого добиться. Надо врать много. Врать нагло. Это будет ложь, похожая на дешевый парик на огромной лысине здоровенного прожженного вруна.
— Она ушла.
Это первое, что срывается у меня с языка. Исузу смотрит на меня. Ее двухцветные глаза моргают. Она оценивает то, что я только что сказал. Ее волосы все еще перепачканы артериальной кровью, которая уже подсыхает. Она пряталась в норе, вырытой в сухой земле, и питалась кошачьим кормом — из-за таких, как я. Она полчаса сидела в багажнике — на всякий случай: вдруг такие, как я, все еще бродят вокруг, дожидаясь возвращения блудной дочери. И вот теперь я пристаю к ней со своей неуклюжей попыткой подхватить весь груз ее переживаний, точно дамскую сумочку. Что еще она может сказать в ответ?
— Врешь.
Если вампир может стать бледнее, чем есть, то я бледнею.
— Нет, это правда, — не уступаю я.
Если уж вы шагнули на эту дорожку — как ее ни назови, — вам уже с нее не сойти.
Я стою у нее за спиной, разглядывая свидетельства чудесного спасения ее мамы, и даже если бы мои внутренности столь же чудесным образом изменились, и вы могли бы видеть, как я дышу, вы бы все равно ничего не увидели. Я даже не выдыхаю. Пока Исузу не произнесет хотя бы слово. Или, по крайней мере, не взглянет украдкой. Не издаст хоть какой-нибудь звук. Пусть хотя бы снова скажет «врешь».
Но она ничего не говорит. Вместо этого она опускается на свои крошечные детские коленки,