— Вчера Григорий Константинович Орджоникидзе сказал мне, что хочет обратиться к правительству с просьбой о награждении конструкторов, особо отличившихся при создании пушки Ф-22. Приказал мне сегодня же вместе с вами составить список.
Это была неожиданность. За создание артиллерийских систем еще никого не награждали. Павлуновский сказал:
— Давайте наметим кандидатуры.
Начал я перечислять особо отличившихся товарищей, в их числе назвал и Радкевича.
— Директора представим, когда пушку освоят в валовом производстве, возразил Иван Петрович.
Но я считал своим долгом отстаивать Леонарда Антоновича, так как он много сделал при изготовлении, отработке и испытании опытных образцов. Доказывал, что, если бы не то внимание, какое уделял Радкевич нашей Ф-22, мы не сумели бы в такой короткий срок подать на испытания опытные образцы и опытную батарею. Он быстро понял значение этой пушки для Красной Армии и действовал смело и решительно. Он приказал вести подготовку и организацию производства по чертежам пушки, которая еще не была испытана. Его не смущало то, что впоследствии придется многое выбрасывать не только в бумаге, но и в металле. Он шел на большой риск, потому что верно понял идею. Он был не просто директором, но, как и мы, конструктором-исследователем.
Павлуновский и Артамонов не соглашались со мной, а я снова и снова доказывал, что директор заслуживает высшей награды — ордена Ленина.
Дебаты заняли немало времени, а мы так и не договорились: Иван Петрович уже должен был идти со списком к Орджоникидзе. Я попросил его доложить товарищу Серго мое мнение относительно награждения директора. Он пообещал и ушел; в его кабинете мы с Артамоновым продолжали наш спор. Артамонов убеждал меня в том, что я ошибаюсь, а я-то знал, что Радкевич действительно сделал много. Мне стало трудно разговаривать с ним, я начал волноваться. Артамонов заметил это и прекратил разговор. В кабинете воцарилась тишина.
Примерно через час вернулся Иван Петрович. Едва успев открыть дверь, объявил:
— Товарищ Грабин, вашу просьбу товарищ Орджоникидзе удовлетворил. Ему даже понравилось, что конструктор так настойчиво отстаивает своего директора.
Я попросил Ивана Петровича передать мою сердечную благодарность Григорию Константиновичу. Иван Петрович сказал, чтобы я на завод не уезжал, возможно, сегодня или завтра правительство рассмотрит просьбу Орджоникидзе о награждении. В это время зазвонил телефон. Павлуновский снял трубку. Ему сообщили, что вопрос о награждении будет рассматриваться на следующий день в шестнадцать ноль-ноль и что он, а также конструктор Грабин приглашаются на заседание правительства.
Назавтра я явился в ГВМУ с самого утра. Зашел сначала к Чебышеву, затем вместе с ним — к Артамонову, и уже втроем пришли к Павлуновскому.
— Волнуетесь? — спросил Иван Петрович.
Я сознался:
— Да. По правде сказать, даже больше, чем после неудачного испытания пушки.
— Ну, вам особенно волноваться нечего. Я глубоко убежден, что правительство вас наградит.
— Волнует меня не то, наградят или не наградят, а сам процесс обсуждения в моем присутствии. Лучше, если бы этот вопрос решался без меня.
— Он мог, бы решиться и без вас, — сказал Павлуновский, — но Григорий Константинович хотел сделать вам приятное.
Товарищ Серго сказал так: «Пусть Грабин поприсутствует, когда будут отмечать его коллектив. До сих пор ему крепко доставалось всюду. Все он вынес. Пусть же теперь увидит и услышит, как правительство оценит труд его коллектива».
Вот оно, благородное сердце Серго!
В этот раз в зале заседания было не так много приглашенных, что облегчало мое положение, хотя я все равно не знал, куда девать глаза, и упорно смотрел вниз — на стол, за которым сидел.
Молотов предоставил слово Орджоникидзе. Григорий Константинович встал. Речь его была предельно короткая:
— За создание 76-миллиметровой дивизионной пушки Ф-22 прошу наградить особо отличившихся работников…
Он взял лист бумаги и начал читать список, кого каким орденом. Я уже знал этот список, ведь мы составляли его вместе с Павлуновским и Артамоновым, только мою фамилию Иван Петрович вписал сам, меня не спрашивая. Но одно дело тогда и совсем другое теперь, когда эти фамилии четко, раздельно, с характерной своей интонацией оглашал товарищ Серго.
Потом выступали Ворошилов, Молотов, Сталин. И вот уже все. Я вышел из зала и присел на первый попавшийся стул: надо было перевести дух. Сидел, бездумно глядя в пространство, и вдруг в памяти ожила давным-давно забытая страница детства. Это было как фотовспышка — миг, и все! Но в двух словах о ней не расскажешь.
Тогда мне было восемь лет. Отец договорился с одной женщиной в Екатеринодаре и поселил меня у нее на квартире вместе с двумя старшими братьями: все трое мы ходили в школу. Я — первый год. Наши родители жили от Екатеринодара в 30 верстах, в станице Нововеличковской. Они были иногородними.
Иногородние своей земли не имели, батрачили у богатых казаков или занимались ремеслами. Казаки глумились над ними: «Вы, гамселы, босяки, живете на наших животах…» Иногороднюю молодежь не допускали на гулянки казачьей молодежи. Девушку-казачку не выдавали замуж за иногороднего парня. Даже школы были разные: для казаков — пять лет обучения, для иногородних — три года обучения. Казачье сословие создали из русских и украинцев, но в нем воспитали злое пренебрежение и к тому и к другому народу. Неприязнь казаков к иногородним часто затмевала классовую вражду среди казачества.
Тяжелая нужда, которую испытывала наша все разраставшаяся семья, заставила моего отца покинуть город и переселиться в станицу: здесь он мог заработать больше, но труд был изнурительный, а рабочий день — неограниченный.
Я снова увидел кирпичное здание Екатерининской школы, в которую мы, три брата, ходили, улицу Карасунский канал на окраине Екатеринодара, где мы квартировали, и нашу хозяйку, которая однажды нам объявила:
— Ваши родители не прислали денег, и кормить мне, хлопцы, вас не на что. Давайте сходите домой кто-нибудь…
Старший брат Прокофий сказал, что пойдет он и с собой возьмет меня. Прокофию было 12 лет.
Стояла поздняя осень, уже холодновато было. Разбитые грунтовые дороги утопали в непролазной грязи. Вышли мы на следующий день, спозаранку. Заглянули сначала на постоялые дворы: нет ли попутной подводы. Попутчиков не нашлось. Понадеялись: кто-нибудь наверняка нас догонит, с ним и подъедем. Я предложил брату:
— Давай попросим у людей хлеба на дорогу.
— Ни ты, ни я просить не будем, — твердо сказал Прокофий. — Как-нибудь дойдем.
Сначала шагали мы довольно ходко, но потом начали сдавать. Пудовые комья черной, густо замешенной грязи налипали на ноги, то и дело приходилось счищать эту грязь палкой.
Все-таки шли мы весело, разговаривали о том, как придем домой и всех повидаем и как удивим родителей своим появлением. В таком настроении дошли до садов, которые кольцом охватывали, верстах в пяти, город. Яблони, груши, черешни стояли голые, без единого листика, черные и мокрые.
Скоро мы пересекли сады и оказались в степи. Все чаще оглядывались назад в надежде увидеть на горизонте движущуюся подводу, а я все чаще просил Прокофия остановиться отдохнуть. Он каждый раз приговаривал: «Если так будем идти, то сегодня домой не придем». После передышки я поднимался с трудом и скоро начинал отставать.
— Иди впереди, — сказал брат.
Теперь я мог идти медленнее, но тяжелая дорога и голод давали себя знать. На счастье, дождя не было, а то бы совсем нам пришлось плохо: в открытой степи не спрятаться — ни деревца на дороге, ни копны в поле. Будь хоть одна копна, мы из колосьев намяли бы себе зерна и наелись бы досыта.
Когда еще раз остановились, брат пристально поглядел назад и обрадованно сказал:
— Смотри, смотри!